В тот же вечер Лермонтов сопровождал ее и Владимира Карамзина во время верховой прогулки. Она старалась «рассеять неприятные впечатления» от происшедшего днем, но Лермонтов этим происшедшим в конце концов остался доволен, — Софья Николаевна, как и он сам, не оказалась истинно светским человеком. Ее долг был — поблагодарить за стихи, выразить свое удовольствие (ведь в общем тут достаточно имени), а за его спиной, может быть и посмеяться над ними. Вот тут-то Лермонтов и принял ее всей душой. 30 июня была еще верховая прогулка. «А вечером, — пишет Карамзина сестре, — у нас снова собрались все наши завсегдатаи, в том числе и Лермонтов, который, кажется, совсем не сердится на меня за мою неслыханную дерзость по отношению к нему как к поэту».
В Царском Селе шла обычная летняя жизнь — чаепития, танцы, прогулки, поездки в Павловск. Иногда бывал у Карамзиных Иван Петрович Мятлев, только что вернувшийся из трехлетнего путешествия по Европе. Это был прославленный в Петербурге балагур и острослов, рассказчик анекдотов, сочинитель романсов и песенок, но в особенности «макаронических» стихотворений, где перемешаны в самом смешном порядке русские и французские слова (он написал также огромную поэму этим смешанным языком — о путешествии некоей мадам Курдюковой, провинциальной барыни, за границу). Этот балагур был немолод, осанист на вид, к тому же камергер, но неистребимая страсть писать смешные пустяки и всюду их читать (он добрался даже до царя, которого рассмешил до колик) сделала его буффоном и почти посмешищем. За глаза его звали Ишкой Мятлевым. Шутовство его было уморительно, но удручающе однообразно, что тоже было смешно. Так что и в большом свете, как оказалось, были свои скоморохи.
22 июля читал у Карамзиных свои мемуары Филипп Филиппович Вигель — он имел недоброе, но талантливое и хлестко-остроумное перо, а портреты изображаемых им лиц у него получались не совсем достоверными, но в деталях поразительно точными... Многие из этих лиц были живы, и это давало мемуарам Вигеля особенный — скандальный колорит... Он, директор Департамента иностранных исповеданий, был в приятельских отношениях со всем кругом старших литераторов, не исключая Пушкина и Жуковского. Это был старый арзамасец (член литературного общества, созданного Жуковским в 1815 году) под кличкой Ивиков Журавль, в сокращении — Журка. Случалось, что те, о ком он писал, присутствовали на чтении. Успех он имел необыкновенный. Издавна бывал у Карамзиных и другой арзамасец, также приятель Жуковского, теперь — министр внутренних дел, Дмитрий Николаевич Блудов. В последние годы, правда, он появлялся здесь редко. Его дочь Антонина передавала Софье Николаевне, что он «очень ценит Лермонтова и почитает единственным из наших молодых писателей, чей талант постепенно созревает, подобно богатой жатве, взращиваемой на плодоносной почве, ибо находит в нем живые источники таланта — душу и мысль!».
Лермонтов постепенно становится душой небольшого кружка самых близких друзей Карамзиной. Она пишет сестре, что его «присутствие всегда приятно и всех одушевляет». Узкий кружок друзей Карамзиных привлекал его больше, чем многолюдные сборища у Одоевского, где нередко встречались люди, не знакомые друг с другом (тут бывало много интересного, но это совсем другое дело!). Впервые в жизни он почувствовал себя на своем месте, в своем кругу. Только здесь душа его переживала мирные минуты. И вот что написал он в ту пору, в августе 1839 года, в альбом Софье Николаевне взамен разорванного стихотворения:
Любил и я в былые годы, В невинности души моей, И бури шумные природы, И бури тайные страстей. Но красоты их безобразной Я скоро таинство постиг, И мне наскучил их несвязный И оглушающий язык. Люблю я больше год от году, Желаньям мирным дав простор, Поутру ясную погоду, Под вечер тихий разговор, Люблю я парадоксы ваши, И ха-ха-ха, и хи-хи-хи, Смирновой штучку, фарсу Саши И Ишки Мятлева стихи...Саша — это Александр Карамзин, любитель розыгрышей и автор «Бориса Ульина», увы, безжалостно разгромленного в «Московском наблюдателе» Белинским (в ответ на похвалы этой поэме в «Отечественных записках»). «Борис Ульин» был назван «жалким произведением, обличающим в авторе его образцовую бездарность».
Приезжал в Царское Село Одоевский — всякий раз навещал Лермонтова. Именно в это лето они перешли на «ты». Вдвоем (иногда втроем, если была жена Одоевского Ольга Степановна) они много толковали о том о сем, и так у них сложилось, что больше всего — о Боге, Церкви, молитве... Какой это был контраст к прогулкам верхом, поездкам в Павловск, где у молодой княгини Щербатовой, прекрасной вдовы, устраивались шумные чаепития, а потом игры со всякими проказами: столько озорства, смеху, крика — не подумаешь, что это взрослые люди. Одоевский не понимал ничего такого и приходил в ужас, когда видел, что образованные люди бездельничают.
Продолжалась и его ночная работа. Не говоря никому об этом ни слова, он писал поэму о молодом чернеце, бэ́ри, каждую ночь переносясь душой к месту слияния Арагвы и Куры, в Мцхету, в горы Картли, к ущелью Армазис-Хеви... Темное лицо, легкая седая борода отца Мириана, отшельника, черная ряса, подпоясанная веревкой... простор неоглядный... леса на склонах гор... скалы... древние храмы... Он вспоминал Грузию с каким-то щемящим сердце восторгом, как вспоминает, верно, странник свою родину на далекой чужбине. Это было необыкновенно и странно.
Первые строки поэмы сложились так легко, словно они в нем жили, возникнув там, над Мцхетой, под облаками... (Божья благодать сошла/На Грузию! — она цвела...» — сказочная, райская страна: дружество, родство, братство разлито во всей ее природе, — «будто две сестры» бегут, «обнявшись», две реки... деревья — «как братья в пляске круговой»... скалы «жаждут встречи каждый миг» друг с другом, — «простерты в воздухе давно / Объятья каменные их...». И все природы голоса сливались тут...» И тем страшнее бывает отторженность человека от природы, от свободы. Бэри — один из таких людей.
Мальчик, оставленный в монастыре русским генералом, оказался не в тюрьме, а в братской общине монахов, — здесь он, тяжело больной, был спасен от смерти «искусством дружеским».
Но, чужд ребяческих утех, Сначала бегал он от всех, Бродил безмолвен, одинок, Смотрел вздыхая на восток, Томим неясною тоской По стороне своей родной. Но после к плену он привык, Стал понимать чужой язык, Был окрещен святым отцом, И, с шумным светом незнаком, Уже хотел во цвете лет Изречь монашеский обет, Как вдруг однажды он исчез Осенней ночью. Тёмный лес Тянулся по горам кругом. Три дня все поиски по нем Напрасны были, но потом Его в степи без чувств нашли...