Выбрать главу

12 сентября Лермонтов прочитал «Княжну Мери» у Карамзиных (в присутствии Александра Ивановича Тургенева). Краевскому в журнал эту повесть не дал, сказав, что будет издавать книгу, однако не теперь, так как он еще не совсем уверен, что она окончена... Здесь описаны пока только кавказские похождения Печорина. Лермонтову все же жаль было совсем оставлять «Княгиню Лиговскую», начатую с Раевским... Но «Княжной Мери» он был доволен — в ней Печорин (а это часть его записок) сумел очень много любопытного сказать о себе. Нет, Лермонтов не себя рисовал в образе Печорина и не кого-нибудь из своих друзей или знакомых, но собрал в нем много такого, что встречается в лучших людях его поколения. Печорин сильный, глубоко чувствующий, талантливый человек, способный на многое и многое хорошее, но... он равнодушен и к своей и к чужой жизни, не прощает людям несовершенств и слабостей и даже стремится поставить их при случае в такое положение, где бы эти их качества выявились до конца... И все же он делает это (как в случае с Грушницким) с надеждой, что человек одумается и повернет в лучшую сторону. Это характер, который может вызвать самые противоположные чувства — симпатию или полное отрицание... Он хорошо образован, много читал, и у него философский склад ума. В его журнале много тонких рассуждений, обнаруживающих знакомство его с трудами многих великих мыслителей. Это современный Гамлет, в котором так же много таинственного, как и в герое трагедии Шекспира.

Лермонтов дал Печорину кое-что и от себя — без этого ведь никак не могло обойтись... В особенности свое отношение к былому: «Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мной: всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки; я глупо создан: ничего не забываю, ничего...» В «Княжне Мери», в глубине ее, за сюжетом и за персонажами, трепещет это прошедшее, напоминая иногда о самом дорогом. Родинкой Веры — о Варваре Александровне, о любви, так как эта родинка («У Вареньки родинка... Варенька уродинка...») — дорогой с ранней юности знак всего, что связано с этой любовью. И Пятигорск (как и Кисловодск) здесь не только удобное место для завязки интриги и столкновения разнообразных лиц, — нет. Это первый взгляд Лермонтова-ребенка на горы Кавказа, — здесь для него было много первого: любовь, поэзия... А ссыльное лето 1837 года, связанное с именем Пушкина? Поэтому так живут и дышат в «Княжне Мери» окрестности Пятигорска и Кисловодска — степь и горы, скалы и небо, дороги и тропы, леса и потоки... «Я люблю скакать на горячей лошади, — пишет Лермонтов, — по высокой траве, против пустынного ветра; с жадностью глотаю я благовонный воздух и устремляю взоры в синюю даль, стараясь уловить туманные очерки предметов, которые ежеминутно становятся все яснее и яснее. Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела победит тревогу ума. Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде кудрявых гор, озаренных южным солнцем, при виде голубого неба, или внимая шуму потока, падающего с утеса на утес».

Новые попытки выйти в отставку не удались. Оскорбленный «вероломством» Лермонтова великий князь Михаил Павлович не принимал от него просьб об отпуске, несмотря на то, что Лермонтов каждый месяц отмечаем был в «высочайших приказах о поощрении», то есть служил весьма исправно. Великий князь подозревал, что за этой исправностью кроется не только личная непокорность Лермонтова, нелюбовь его к военной службе, но и саркастическое отношение к парадному блеску гвардии, которой единственно жил и дышал великий князь... Всякие шумные сходки в гусарском полку, разные выходки и «шалости» офицеров он стал приписывать влиянию Лермонтова, так как видел, что это умнейший из них человек, авторитетный среди сослуживцев в силу своей беспощадной насмешливости. Двор всегда боялся гвардии, но после 14 декабря 1825 года она стала смирна и совершенно безопасна. Великий князь Михаил Павлович один управлялся с ней. Поэтому Лермонтов всегда смотрел на шумные офицерские сборища (в том числе и у него на квартире) со смесью презрения и сожаления. Несколько достойных уважения людей (наперечет...) терялось в общей массе. И когда в Петербурге среди разных развлечений как-то нечаянно сложился некий кружок молодых людей, начавший сходиться то у одного, то у другого на квартире по ночам, после театра, — Лермонтов ожил, в нем затеплились неясные надежды.

Встречи показали, что число их участников постоянно: шестнадцать. Вспомнили повесть Бальзака «Histoire des treize» («История тринадцати»), в которой действует группа людей, называвшая себя «Les treize» («Тринадцать»). Решили больше никого не принимать, засекретить свои ночные разговоры и назваться «Les seize» («Шестнадцать»). Это были Лермонтов, Монго, Браницкий, братья Шуваловы, братья Долгорукие, Дмитрий Фредерикс, Николай Жерве, Федор Паскевич, Петр Валуев, Борис Голицын, Иван и Григорий Гагарины, Александр Васильчиков и Михаил Лобанов-Ростовский. Браницкий и Иван Гагарин были с Лермонтовым одногодки. Жерве старше их на семь лет, а Григорий Гагарин на четыре. Все остальные моложе — Валуев на один год, Монго на два, Шувалов на три, Фредерикс и Васильчиков на четыре, Александр Долгорукий, Лобанов-Ростовский и Борис Голицын на пять, Сергей Долгорукий на шесть, а сыну фельдмаршала Паскевича было и вовсе шестнадцать лет. Собирались только для разговоров. Очень важно рассаживались по диванам и стульям, закуривали кто сигары, кто трубки и заводили разговоры о политике.

Как вспоминал Браницкий, они «все обсуждали с полнейшей непринужденностью и свободой, как будто III Отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии вовсе и не существовало: до того они были уверены в скромности всех членов общества».

Разговоры в самом деле не вышли за пределы кружка, но о самом существовании «Les seize» в обществе узнали довольно скоро, тем более что в театрах и на великосветских вечерах они также держались вместе. Ничего особенно значительного из «Les seize» не вышло — уже зимой кружок начал рассеиваться, но все-таки это было настоящее, серьезное общение людей примерно одного поколения, общение без сплетен, шума, карт и попоек... Даже фат Монго начинал здесь скорбеть о пустоте гвардейской жизни и вместе с другими мечтать о каком-то большом деле или об отъезде на Кавказ под горские пули... В других обстоятельствах, вне кружка, это были веселые молодые люди, но здесь, ночью, в табачном дыму, обнаруживалось, как много в них меланхолии, раннего разочарования во всем, даже нежелания жить. И ведь все это были родовитые аристократы, богатые люди с огромными возможностями выбора путей в жизни. Это было грустно видеть. Лермонтов понял, что они для России не сделают ничего. Их ум, таланты, свободомыслие, храбрость — все пойдет прахом, рассеется трубочным дымом... Возникшие было надежды пропали.

Осенью Лермонтов сблизился с Александром Ивановичем Тургеневым, человеком из поколения «отцов», и разговоры с ним от раза к разу стали укреплять душу Лермонтова, затосковавшую было на призрачных ночных бдениях «Шестнадцати». Тургенев был удивительный человек — это был мир, и настолько разнообразный, что его нельзя было ни за какое время исчерпать... Массивный, тучный, с небольшими, но зоркими серыми глазами, он был вездесущ. Он объездил Европу, был знаком со всеми знаменитыми писателями в Германии, Франции, Англии. Письма его к друзьям (среди них к Жуковскому и Вяземскому) печатались в России в разных журналах, — в 1836 году в «Современнике» Пушкина под названием «Хроника русского». Во всех странах он собирал материалы по русской истории, добивался доступа в архивы Ватикана, Парижа, Лондона... Он был блестящим собеседником, никогда не говорившим о пустяках... Его брат декабрист Николай Тургенев живет в Англии, в изгнании, — он не может вернуться в Россию, потому что считается одним из главных организаторов восстания. Александр Иванович неустанно хлопочет о его прощении (ему помогает в этом Жуковский), но царь требует одного: явки с повинной.