Выбрать главу

Козлову оставалось жить всего месяц.

2

Новый год Лермонтов встретил у Карамзиных вместе с Тургеневым и Вяземским. В ту же ночь успел побывать у Одоевского. А 1 января в пять часов пополудни он явился на бал во французское посольство — роскошный, блестящий бал, где присутствовала, хотя и недолго, императрица с сыном-наследником. К вечеру залы посольства, к досаде Баранта, стали пустеть — общество перетекало в Большой каменный театр, где после спектакля, то есть после одиннадцати часов, начинался традиционный новогодний маскарад. Гремела музыка. В ложах сидели маскированные красавицы, глядя на толпу, тоже маскированную, которая, словно по Невскому проспекту, шла по залу, обходя его кругом и растекаясь по другим помещениям и лестницам. Духота и давка... Около двенадцати приехал император с сыном. Была ли императрица — неизвестно, — она любила на маскарадах теряться в толпе и всегда делала это так искусно, что ее почти никто не узнавал. Николаю же маскироваться было бесполезно, его узнавал всякий.

За несколько дней до Нового года и на маскараде 1 января Лермонтова видел молодой тогда Иван Сергеевич Тургенев. «В наружности Лермонтова, — писал он, — было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах, возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий... На бале ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза».

Не так уж сложна и привлекательна светская жизнь — много в ней блеску и шума, но нет глубины. Если бы не голубые глаза Щербатовой, то ему бы и вовсе нечего было делать на этих балах. Не так давно он в свете, но уже устал от него. После новогоднего маскарада он написал стихотворение, в котором эта усталость и выразилась. Он его пометил 1 января и отдал Краевскому, который уже почти обязал его отдавать ему все написанное, стихи и прозу, — для журнала и для «Литературной газеты» (новое название «Литературных прибавлений»), а также для сборника стихотворений Лермонтова, который теперь собирал он, Краевский, отобрав у Лермонтова рукопись... Краевский хочет издать две книги Лермонтова — «Героя нашего времени» и «Стихотворения». Ранних стихов Лермонтов ему не дал. Сказал, что напишет новые.

В 1839 году Лермонтов не брал с Краевского денег за напечатанное, а теперь решил взять. Теперь он не любитель, а профессиональный литератор... Елизавета Аркадьевна Верещагина в одном из своих писем к дочери коснулась и этого вопроса, объяснив дело по-своему: «Миша Лермонтов подрядился за деньги писать в журналах. Прежде все давал даром, но Елизавета Алексеевна уговорила его деньги взять — нынче очень год тяжел, ей половины доходу не получить». Может быть, Краевский закупил разом и будущие сочинения Лермонтова.

А Лермонтову все чаще вспоминались годы, проведенные в Тарханах и Середникове, лето в Кропотове. Ему казалось, что душа его омертвела. А тогда как страстно он мечтал, сколько болезненных, тяжелых дум мучило его днем и ночью... как сильно он любил...

...Когда касаются холодных рук моих С небрежной смелостью красавиц городских Давно бестрепетные руки, — Наружно погружась в их блеск и суету, Ласкаю я в душе старинную мечту, Погибших лет святые звуки. И если как-нибудь на миг удастся мне Забыться, — памятью к недавней старине Лечу я вольной, вольной птицей; И вижу я себя ребенком; и кругом Родные всё места: высокий барский дом И сад с разрушенной теплицей... ...Когда ж, опомнившись, обман я узнаю, И шум толпы людской спугнет мечту мою, На праздник не́званную гостью, О, как мне хочется смутить веселость их, И дерзко бросить им в глаза железный стих, Облитый горечью и злостью!..

Он чувствует, что скоро и очень решительно разделается с этой жизнью, одним ударом порвет цепь. Как это произойдет — подскажет она же, эта жизнь... мертвящая, опустошающая... А он еще считал себя сильным человеком, способным к существованию в одиночестве, в одинокой независимости. Нет: коготок увяз — всей птичке пропасть!.. Жизнь без Неба, когда за стенами, покрытыми дорогими обоями с золотым тиснением, за зеркальными окнами, за громом мазурок — ничего нет!.. А душа спит — или умирает, — отравленная скукой:

И скучно и грустно, и некому руку подать В минуту душевной невзгоды... Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?.. А годы проходят — все лучшие годы!..

Даже в галантные альбомные стихи (посвященные Л. О. Смирновой, А. К. Воронцовой-Дашковой, М. А. Щербатовой) проникает этот образ «ледяного... беспощадного света» (к Щербатовой). Свет полон худшего из демонских качеств — искусственности, поддельности. Все истинно живое гибнет в нем. Демон может не только величественно пролетать «над вершинами Кавказа», — он способен замешаться в жизнь, и не в какую-нибудь отдаленную во времени или сказочную, легендарную, а в сегодняшнюю, вот прямо здесь, в Петербурге... Что, если привести Демона в свет, в бальную залу?.. Разве он не найдет здесь родственного себе царства?

Лермонтов, не решив еще, что это будет (продолжение ли «Сашки», новая ли большая вещь...), начал набрасывать строфы.

Кипя огнем и силой юных лет, Я прежде пел про Демона иного, То был безумный, страстный, детский бред. Бог знает где заветная тетрадка?..

Не в замке Гудала, а в богатом петербургском доме оказался этот Демон — то ли Мефистофель... то ли «сам великий Сатана иль мелкий бес из самых нечиновных». Он «сволочь» или «знать», судя «по рогам и платью», но, во всяком случае «безобразный»... В тишине спальни он нашептывает свои соблазнительные речи спящей девушке, начав издалека, — со своей любви к другой девушке, также светской... Он рассказывает, как однажды ночью «пролетал над сонного столицей»:

И я кругом глубокий кинул взгляд И увидал с невольною отрадой Преступный сон под сению палат, Корыстный труд пред тощею лампадой, И странных тайн везде печальный ряд; Я стал ловить блуждающие звуки, Веселый смех и крик последней муки: То ликовал иль мучился порок! В молитвах я подслушивал упрек, В бреду любви — бесстыдное желанье; Везде — обман, безумство иль страданье!

(В тонких замечаниях Лермонтова о грехе, очевидно, сказалось чтение «Добротолюбия», аскетической хрестоматии, подаренной ему Одоевским.)

Демон влюбился в девочку исключительной красоты:

...Нет, никогда свинец карандаша Рафа́эля, иль кисти Перуджина Не начертали, пламенем дыша, Подобный профиль...

И если в Тамаре Демон отметил одну красоту, то здесь для него нашлось и нечто более, быть может, важное:

Я понял, что душа ее была Из тех, которым рано все понятно. Для мук и счастья, для добра и зла В них пищи много; — только невозвратно Они идут, куда их повела Случайность...

И далее:

...не раз Хотелось мне совет ей дать лукавый; Но ум ее и сметливый и здравый Отгадывал всё мигом сам собой...

Это не свет ее развратил; в свет она еще не вступила... Но когда ей исполнилось семнадцать лет, она была принята здесь как своя.

Кипел, сиял уж в полном блеске бал. Тут было всё, что называют светом... Не я ему названье это дал, Хоть смысл глубокий есть в названье этом. Своих друзей я тут бы не узнал; Улыбки, лица лгали так искусно, Что даже мне чуть-чуть не стало грустно...