Выбрать главу

Затем — маленькая элегия «Утес» («Ночевала тучка золотая...»), грустная дума о глубоком одиночестве («утес-великан», плачущий в пустыне после того, как его покинула мимолетная «тучка золотая»). Потом он сделал три варианта перевода стихотворения Гейне из «Книги песен» — оно (как всегда бывало у Жуковского, а у Лермонтова — едва ли не в первый раз) поразило его глубоким соответствием с самой большой мукой его жизни — тоской о потерянной возлюбленной — к тому же напомнило ему послание его к Наташе Ивановой, 1831 года, в котором он предполагал, что она не разлюбила его, а «любовь хотела скрыть, / Казаться хладною и в тишине любить...». Вот третий вариант перевода:

Они любили друг друга так долго и нежно, С тоской глубокой и страстью безумно-мятежной! Но, как враги, избегали признанья и встречи, И были пусты и хладны их краткие речи. Они расстались в безмолвном и гордом страданье И милый образ во сне лишь порою видали. И смерть пришла: наступило за гробом свиданье... Но в мире новом друг друга они не узнали.

Лермонтов тут же перечеркнул это, как будто испугавшись обжигающей явственности этого откровения, как при блеске молнии показавшего всю его жизнь — до конца... Может быть, не забыл он и слова пастора к умирающей Юлии из романа Руссо о том, что «беспредельность, слава Божия и все атрибуты Вседержителя — вот чем будут поглощены души, удостоенные вечного блаженства; что счастье созерцать Господа изгладит все воспоминания, что души умерших не встретятся не узнают друг друга даже в небесах и с восторгом созерцая то, что откроется перед ними, позабудут всё земное».

Много думал в эти московские ночи Лермонтов о власти любви над душой человека, власти демонской, неотразимой и погибельной. Не о светских увлечениях, мимолетных, хотя иногда и сильных, очарованиях, но о той единственной — как сама душа — любви... И вот в какой-то момент, неожиданно, мысль об этой любви воплотилась у него в образ женщины-демона, у которой была «непонятная власть» демона-убийцы. Он вспомнил грузинскую легенду о коварной царице, жившей в замке над бездной Дарьяла. Картина встала перед его глазами во всей полноте красок. Это была баллада «Тамара». Колдовским чарам не могли противостоять ни воин, ни купец, ни пастух. Всех наутро с плачем несли волны Терека — всех сопровождало нелицемерное (вот что страшно!) «прости»:

И было так нежно прощанье, Так сладко тот голос звучал, Как будто восторги свиданья И ласки любви обещал.

Обещал — но уже «безгласному телу», — и ему звучал «так сладко» (может быть, и будет звучать так вечно...). Убитый любовью как бы вознагражден тем, что он слышит эту ложную, не небесную сладость. Эта женщина-демон все свои жертвы навеки оставляет при себе, заставляя их и в смерти быть счастливыми, но счастливыми по-земному, как бы ожидающими «восторгов свиданья» и «ласк любви».

Среди стихотворений, записанных в книжку, подаренную Одоевским, Лермонтов поместил краткую заметку, как бы ответ кому-то (или многим), толковавшему о великом прошлом России: «У России нет прошедшего: она вся в настоящем и будущем. Сказывается сказка: Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21-м году проснулся от тяжелого сна — и встал и пошел... и встретил он 37 королей и 70 богатырей и побил их и сел над ними царствовать... Такова Россия».

...Приближался день отъезда. Лермонтов мрачнел. Многие это замечали. Поэт Василий Красов видел его накануне отъезда на Кавказ в Благородном собрании: «Целый вечер я не сводил с него глаз. Какое энергичное, простое, львиное лицо. Он был грустен, и, когда уходил из собрания в своем армейском мундире и с кавказским кивером, у меня сжалось сердце — так мне жаль его было».

Из Благородного собрания Лермонтов поехал к Самарину, неожиданно для того, так как они виделись утром у Россетти (брата Л. О. Смирновой) и не договаривались о новой встрече. Лермонтов попросил Самарина передать Погодину в «Москвитянин» стихотворение «Спор», — в журнал, так унизивший его поэзию разбором его книжки... Разве не напечатал бы Краевский это прекрасное стихотворение в «Отечественных записках» или «Литературной газете»?.. Да и никакой петербургский журнал не отказался бы от него. Почему же именно «Москвитянин»? Самарин ничего не сказал, просто обещал передать (что и сделал). Но потом долго раздумывал об этом, пытаясь понять, почему этот сильный могучий человек, величественно-гордая натура, как бы склоняется перед каким-то «Москвитянином»... Ему показалось (и потом он стал больше верить в это), что поступок Лермонтова — акт смирения... В самом деле, именно такой сильный человек мог бы стать глубочайшим аскетом, смиреннейшим из монахов.

«Он говорил мне о своей будущности, о своих литературных проектах, и среди всего этого он проронил о своей скорой кончине несколько слов, которые я принял за обычную шутку с его стороны. Я был последний, который пожал ему руку в Москве», — писал Самарин Ивану Гагарину, одному из былых «шестнадцати».

Лермонтов собирался пробыть в Москве еще несколько дней и поэтому не поехал с Монго, отправившимся накануне. Но вдруг решил ехать... И объявил Самарину, что едет завтра. Столыпина он нагнал в Туле. Они вместе навестили тетку Лермонтова Елену Петровну Виолеву, теперешнюю владелицу Кропотова (Лермонтов продал ей свою часть отцовского имения). Обедали они у Александра Меринского, товарища своего по Юнкерскому училищу («Лермонтов был весел и говорлив», — вспоминал он). В тот же день вечером полетели дальше.

Погода была сырая, холодная... Они решили провести дня два-три в Воронеже, ожидая лучшей погоды. Остановились там в гостинице Евлаховой. Здесь Лермонтов написал два стихотворения, первое — баллада «Свиданье», где он попытался дать картину летней ночи в Тифлисе, тревожной, полной таинственной жизни. Герой баллады и действователь, и рассказчик. Он смотрит на себя со стороны:

Там за твердыней старою На сумрачной горе Под свежею чинарою Лежу я на ковре...

Это кровавая повесть (типа «Черной шали» Пушкина) с убийством из ревности. Второе стихотворение — «Листок», где традиционная романтическая тема гонимого ветром листка (Жуковский... Денис Давыдов... Дорохов...) получила совершенно новый вид. Лермонтовский листок, который «до срока созрел», носился по свету, а потом и вовсе засох, — герой вроде Печорина. Он «засох», «увял», то есть умер, — и путь его «до Черного моря» — это путь мертвеца в иную страну. Берег моря здесь рай — тут солнце, тут растет «молодая», «младая», «высокая» чинара, она «блистает», раскинув ветви «по небу», «с ней шепчется ветер, зеленые листья лаская», а «райские птицы» поют ей «про славу морской царь-девицы». Это как бы жизнь молодой и беспечной барыни. И так захотелось мертвому пришельцу-листочку хоть «на время» приютиться меж листьев «изумрудных», отдохнуть, что он так же, как райские птицы, готов развлекать эту барыню: «Немало я знаю рассказов мудреных и чудных»... И получает равнодушно-жестокий ответ:

— На что мне тебя? — отвечает младая чинара, Ты пылен и желт, — и сынам моим свежим не пара. Ты много видал — да к чему мне твои небылицы? Мой слух утомили давно уж и райские птицы.