Выбрать главу

Этот живой мальчик, сильный, коренастый, с непокорным светлым вихром в темных волосах, еще в Тарханах засматривался на облака. Они что-то говорили ему... Даже совсем маленьким — лет семи или восьми — он подходил ночью к окну и долго глядел на темные тучи, клубящиеся вокруг луны, набегающие на нее... Волшебница среди одетых в плащи рыцарей... И снова та же картина: ехал он в коляске с кем-то, вдруг — вот так же — гроза: налетела, отгромыхала, — снова прояснилось небо. Но клочок тучи, словно обрывок плаща, быстро мчался в синеве, уносимый ветром... Миша следил за этим клочком, словно чувствуя в нем какую-то тайну... Тайна, очевидно, была, потому как запомнилось ему это навсегда.

Он не заметил, как возле него оказались Миша Пожогин-Отрашкевич (его сверстник, двоюродный брат) и гувернер Жан Капэ. Этот худой, высокого роста человек — бывший офицер наполеоновской гвардии. Он попал в плен и осел в России, но навсегда сохранил любовь к своему низложенному императору. Капэ принялся рассказывать, что вот в такую же грозу, в Австрии... Француз чувствовал себя в походе прекрасно, по крайней мере всем так казалось. Ни пыль, ни тряска, ни жар как будто не действовали на него. Он был всегда в хорошо вычищенном сюртуке, выбрит и спокоен. Мальчикам он внушал, что они не должны чувствовать усталости. Их ждут гораздо более суровые испытания, когда они станут взрослыми, сделаются офицерами. Ведь непременно будут войны... А теперь — просто прогулка, отдых. Тебя везут, устраивают на ночлег, к твоим услугам куча лакеев, даже доктор. Пожалуй, и сам Бонапарт не имел в дороге таких благ.

Миша чувствовал правоту своего учителя. Он стал привыкать к новой жизни — к жизни в многодневном походе. Уставал и не жаловался. Сколько нового было в пути! Новое небо, новые леса и степи, незнакомые города. А ты сидишь и смотришь из окна кареты. Даже если не смотреть вокруг, а только вниз, прямо на дорогу, и там все новое и новое — песок, камешки, колдобины с грязью, резко вдавленные колеи, полугнилые бревна моста, а под ним бурьян и кустарник в овраге... огромные валуны... Дорога то ползет между сжавших ее холмов, то выходит в открытое поле. А можно посмотреть на все с неба! Подняться вдруг над землей, легко, как это бывает во сне. Далеко внизу, среди полей и рощ, белеет извилистый тракт, а по нему, словно жуки, ползут лошади и тащат повозки... Далеко ли они могут уползти, такие неуклюжие и маленькие? Впереди просторам конца не видно...

Дворецкий, отвечавший за порядок в пути, подъехал верхом к карете и заговорил с бабушкой через окно. Лермонтов смотрел на потемневший от дождя брезент, на заблестевшую упряжь, на верховых мужиков, сновавших вдоль обоза, и в сердце его закипала радость, — да, это поход! Поход в новую жизнь, навстречу опасностям и приключениям. Ведь что бы ни говорил гувернер, а впереди — Кавказ. Там идет война, совершаются подвиги, гибнут люди... И недаром же сам Капэ и все мужчины обоза вооружены — среди вещей припрятаны пистолеты и ружья.

Чем дальше ехали, тем меньше вспоминались Мише Тарханы. Где теперь эти Тарханы! Так далеко, что, кажется, туда уже невозможно вернуться. А жизнь там шла шумная, веселая и даже буйная. Миша, в младенчестве перенесший несколько обыкновенных болезней, быстро окреп, стал шалуном и атаманом. Бабушка во всем ему потакала. Любит играть в войну? Так вот ему и куча «солдат» из крестьянских детей. Вот товарищи-сверстники, приглашенные из соседних имений жить в Тарханы. Вот лошадка живая. Катание на лодках. Походы в лес. Ледяные горы... Вот учителя — какие бы ни были, лишь бы занимали внука. Всякий день, а пуще всякий праздник — дым коромыслом, лишь бы Миша был весел. Ряженые... Качели... До́ма и на дворе Миша в окружении толпы, он задерган и заверчен в шуме и суете.

Бабушка с тревогой приглядывается к нему: вот как будто задумался, да грустно так. А вдруг спросит про отца — почему он редко бывает в Тарханах, почему не живет здесь? Вдруг начнет выспрашивать о матери — почему да как померла, да что было? Рано ему все это знать... Да не об отце ли он думает?!. «Миша, послушай, как девки хорошо поют!» — и ведет его в девичью. Девки знают, что надо петь веселое и плясать, чтобы барчук непременно развеселился. И ведь всегда добивались этого.

Он ничего не спрашивал. Но с какой радостью кидался к отцу в его редкие приезды, как льнул к нему! И как сокрушала эта сыновняя радость сердце Елизаветы Алексеевны! Любящее бабушкино сердце... Миша — один сын у Юрия Петровича. Но он же и единственный внук у бабушки.

Если бы не завещание Арсеньевой — забрал бы Юрий Петрович сына к себе, в Кропотово. Но связала она его этой бумагой, засвидетельствованной Пензенскою гражданскою палатой. «После дочери моей Марьи Михайловны, которая была в замужестве за корпуса капитаном Юрием Петровичем Лермантовым, — говорилось там, — остался в малолетстве законной ее сын, а мой родной внук Михайло Юрьевич Лермантов, к которому по свойственным чувствам имею неограниченную любовь и привязанность, как единственному предмету услаждения остатка дней моих и совершенного успокоения горестного моего положения, и желая его в сих юных годах воспитать при себе и приготовить на службу его императорского величества и сохранить должную честь, свойственную званию дворянина, а потому ныне сим вновь завещеваю и предоставляю по смерти моей ему, родному внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову, принадлежащее мне вышеописанное движимое и недвижимое имение... словом, все то, что мне принадлежит и впредь принадлежать будет, с тем, однако, ежели оной внук мой будет по жизнь мою до времени совершеннолетнего его возраста находиться при мне, на моем воспитании и попечении без всякого на то препятствия отца его, а моего зятя, равно и ближайших г. Лермантова родственников, и коим от меня его, внука моего, впредь не требовать до совершеннолетия его, со стороны же своей я обеспечиваю отца и родственников в определении его, внука моего, на службу его императорского величества и содержании его в оной соответственно моему состоянию, ожидая, что попечения мои сохранят не только должное почтение, но и полное уважение к родителю его и к чести его фамилии... если же отец внука моего истребовает, чем, не скрывая чувств моих, нанесут мне величайшее оскорбление, то я, Арсеньева, все ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову, но в род мой Столыпиных, и тем самым отдаляю означенного внука моего от всякого участия в остающемся после смерти моей имении».

Все или ничего! «Неограниченная любовь» бабушки не признает половинчатых решений... Что было делать Юрию Петровичу? Лишить сына всех этих бабкиных благ? А что скажет сын, достигнув совершеннолетия? И, может быть, не выучившись как следует и не попав ни в гвардию, ни в достойную статскую службу? Он-то, Юрий Петрович, едва сводит концы с концами, содержа себя, матушку Анну Васильевну и трех незамужних сестер-бесприданниц. Оскорблен был и унижен Юрий Петрович этим духовным завещанием Арсеньевой, но ради сына, ради его будущего, проглотил обиду, умолк. Человек он был гордый и потому страдал отчаянно, замкнувшись в себе, и даже начал приметно чахнуть. Он понимал, что Арсеньева нанесла ему сокрушительный удар, на который нет возможности ответить, но понимал также, что сделала она это из любви к внуку — его сыну.

Арсеньева же, добившись своего, не получила полного покоя. Внуку-то, Мише, что за дело до завещания? Что за дело ребенку до видов на будущее? И ведь не втолкуешь ему ничего. С ребенком об этих делах говорить не полагается. А потом? Потом он и завещание прочтет, и по-своему все обдумает. Неизвестно еще — как решит. Так пусть сейчас видит доброту бабки своей и что все в Тарханах для него. Пусть видит житье безмятежное.