2 сентября [1832]
Сейчас я начал кое-что рисовать для вас и, может быть, пошлю с этим же письмом. Знаете ли, милый друг, как я стану писать к вам? Исподволь. Иной раз письмо продлится несколько дней: придет ли мне в голову какая мысль, я внесу ее в письмо; если что примечательное займет мой ум, тотчас поделюсь с вами. Довольны ли вы этим?
Вот уже несколько недель, как мы расстались и, может быть, надолго, потому что впереди я не вижу ничего особенно утешительного. Однако я все тот же, вопреки лукавым предположениям некоторых людей, которых не назову. Можете себе представить мой восторг, когда я увидал Наталью Алексеевну,[117] она ведь приехала из наших стран, ибо Москва моя родина, и такою будет для меня всегда: там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив! Пожалуй, лучше бы не быть ни тому, ни другому, ни третьему, но что делать. М-llе Annette[118] сказала мне, что еще не стерли со стены знаменитую голову…[119] Несчастное самолюбие! Это меня обрадовало, да еще как!.. Что за глупая страсть: оставлять везде следы своего пребывания! Мысль человека, хотя бы самую возвышенную, стоит ли отпечатлевать в предмете вещественном из-за того только, чтоб сделать ее понятною душе немногих. Надо полагать, что люди вовсе не созданы мыслить, потому что мысль сильная и свободная — такая для них редкость.
Я намерен засыпать вас своими письмами и стихами, это конечно не по-дружески и даже не гуманно, но каждый должен следовать своему предназначению.
Вот еще стихи, которые сочинил я на берегу моря:
Прощайте же, прощайте! Я чувствуя себя не совсем хорошо: сон счастливый, божественный сон, расстроил меня на весь день… Не могу ни говорить, ни читать, ни писать. Странная вещь эти сны! Отражение жизни, часто более приятное, чем сама действительность. Ведь я вовсе не разделяю мнения, будто жизнь есть сон; я вполне осязательно чувствую ее действительность, ее манящую пустоту! Я никогда не смогу отрешиться от нее настолько, чтобы от всего сердца презирать ее; потому что жизнь моя — я сам, я, говорящий теперь с вами и могущий вмиг обратиться в ничто, в одно имя, т. е. опять-таки в ничто. Бог знает, будет ли существовать это я после жизни! Страшно подумать, что настанет день, когда я не смогу сказать: я! При этой мысли весь мир есть не что иное, как ком грязи.
Прощайте, не забудьте напомнить обо мне своему брату и сестрам, кузина[120]4 же, я полагаю, еще не возвратилась.
Скажите, милая Miss Mary, передал ли вам мой кузен Евреинов мои письма, и как он вам показался? потому что в этом случае я вас выбираю своим термометром. Прощайте.
Ваш преданный Лерма.
[Перевод из французского письма Лермонтова к М. А. Лопухиной. Акад. изд., т. IV, стр. 212–313]
Существовало предание о том, что фамилия Лермонтовых происходила от испанского владетельного герцога Лермы, который, во время борьбы с маврами, должен был бежать из Испании в Шотландию. Это предание было известно Михаилу Юрьевичу и долго ласкало его воображение. Оно как бы утешало его и вознаграждало за обиды отцу. Знатная родня бабушки поэта не любила отца его. Воспоминание о том, что дочь Арсеньевой вышла замуж за бедного, незнатного армейского офицера, многих коробило. Не мудрено, что мальчик наслушался, хотя бы и от многочисленной дворни, о захудалости своего рода. Тем сильнее и болезненнее хватался он за призрачные сказания о бывшем величии рода своего. Долгое время Михаил Юрьевич и подписывался под письмами и стихотворениями: «Лерма». Недаром и в сильно влиявшем на него Шиллере он встречался с именем графа Лермы в драме «Дон Карлос». В 1830 или 31 году Лермонтов в доме Лопухиных, на углу Поварской и Молчановки, начертил на стене углем голову (поясной портрет), вероятно, воображаемого предка. Он был изображен в средневековом испанском костюме, с испанскою бородкой, широким кружевным воротником и с цепью ордена Золотого Руна вокруг шеи. В глазах и, пожалуй, во всей верхней части лица не трудно заметить фамильное сходство с самим нашим поэтом. Голова эта, нарисованная al fresco, была затерта при поправлении штукатурки, и приятель поэта Алексей Александрович Лопухин был этим очень опечален, потому что с рисунком связывалось много воспоминаний о дружеских беседах и мечтаниях. Тогда Лермонтов нарисовал такую же голову на холсте и выслал ее Лопухину из Петербурга.[121]
[Ел. Дм. Лопухина, в передаче П. А. Висковатого, стр. 56–57]
Лермонтов, приезжая в Москву, часто останавливался в доме отца Александра Алексеевича Лопухина, на Молчановке, где гостил подолгу. Как известно, Лермонтов постоянно искал новой деятельности и никогда не отдавался весь тому высокому поэтическому творчеству, которое обессмертило его имя и которое, казалось, должно было поглотить его всецело. Постоянно меняя занятия, он с свойственною ему страстностью, с полным увлечением отдавался новому делу.
Таким образом, он одно время исключительно занимался математикою и вот, приехавши однажды в Москву к Лопухину, он заперся в комнату и до поздней ночи сидел над разрешением какой-то математической задачи. Не решив ее, Лермонтов, измученный, заснул. Тогда ему приснился человек, который указал ему искомое решение; проснувшись, он тотчас же написал на доске решение мелом, а углем нарисовал на штукатурной стене комнаты портрет приснившегося ему человека. Когда на другой день Лопухин пришел будить Лермонтова и увидел на стене изображение фантастического лица и рядом исписанную формулами доску, то Лермонтов рассказал ему все вышеприведенное.
Желая сохранить это на память, Лопухин призвал мастера, который должен был обделать рисунок на стене рамкой и покрыть его стеклом. Но мастер оказался настолько неумелым, что при первом приступе к работе штукатурка с рисунком рассыпалась. Лопухин был в отчаянии, но Лермонтов успокоил его словами: «Ничего, мне эта рожа так врезалась в голову, что я тебе намалюю ее на полотне». Через несколько времени Лермонтов прислал Лопухину писанный масляными красками, в натуральную величину, поясной портрет того самого ученого, в старинном костюме, с фрезой и цепью на шее, который приснился ему для решения математической задачи, которая, к сожалению, не уцелела. Портрет этот хотя и грешит в рисунке и в особенности в колорите, но по экспрессии весьма талантливый и, по заявлению Лопухина, сходство с рисунком, сделанным на стене, вышло поразительное.
Портрет этот, в старинной дубовой раме, постоянно висел в кабинете Лопухина[122] и по наследству перешел к его сыну, Александру Алексеевичу, который любезно предложил его в дар Лермонтовскому музею.
[А. Бильдерлинг. «Русская Старина», 1887 г., т. 53, кн. 2, стр. 508.]
12 октября. Москва [1832]
Только что получила ваше письмо от 3-го сего месяца,[123] я не знала, что это день вашего рождения, с которым, мой дорогой, хотя немного поздно, поздравляю вас. Не могу вам выразить то огорчение, которое причинила мне сообщенная вами неприятная новость. Как, после стольких страданий и трудов, лишиться надежды воспользоваться их плодами и быть вынужденным вести совершенно новый образ жизни? Это поистине неприятно. Я не знаю, но все же думаю, что действовали с излишней стремительностью, и, если я не ошибаюсь, это решение было вам внушено Алексеем Столыпиным, не правда ли?
117
Наталья Алексеевна Столыпина (1786–1851), родная сестра бабушки поэта. Ее муж — Григорий Данилович Столыпин (однофамилец) — пензенский губернский предводитель дворянства.
118
Анна Григорьевна Столыпина, двоюродная сестра матери поэта; Лермонтов был ею увлечен еще в отрочестве (см. Висковатый, стр. 91–96). Может быть, она-то и была предметом второй любви двенадцатилетнего Лермонтова (см. часть первую). Анна Григорьевна вышла замуж за Алексея Илларионовича Философова, впоследствии генерал-адъютанта.
119
«Знаменитая голова» — рисунок углем, сделанный Лермонтовым на стене в доме Лопухиных. Об этом подробнее см. следующие два отрывка.
121
Об этой картине, но иначе, рассказывает Бильдерлинг со слов сына Алексея Александровича Лопухина. Оба рассказа, при всем своем несходстве, в основе своей имеют несомненно какой-то достоверный случай.
122
Висковатый пишет: «В материалах Хохрякова находится обрывок письма А. А. Лопухина к Лермонтову от 25 февраля 1833 года, где говорится: „Очень, очень тебе благодарен за твою голову: она меня восхищает и между тем иногда грусть наводит, когда я в ипохондрии“». (Висковатый, стр.57).