Ужасны были лагеря смерти, куда узников привозили и тотчас уничтожали. Но такая же участь ждала заключенных и под сенью Леса Богов! Разница заключалась лишь в том, что здесь человека истязали, калечили, постепенно высасывали из него все соки и обрекали на голодную смерть…
Бог знает, какая разновидность лагерей более к лицу нашему просвещенному веку. Не берусь судить… В конце концов — дело вкуса…
Ползет… ползет команда доходяг. Каждому каторжнику они напоминают о бренности всего сущего — memento mori. Все одинаково хотят жить. Но все одинаково знают: пройдет месяц, другой — не миновать и тебе команды доходяг.
Новичок столкнувшийся впервые в жизни с доходягами, на время как бы теряет рассудок. Его страшит не сама смерть — ужасен вид этих еще не умерших, но уже уничтоженных людей. И сама смерть является в образе этих живых трупов униженной, поруганной и оскверненной.
Новичок сам не чувствует, как мороз проходит по коже, как побелевшие губы тихо шепчут, дрожа:
— О господи, господи!
«DIE ARBEIT MACHT DAS LEBEN SUSS»[3]
Первое наше воскресенье в лагере, фактически — наш первый рабочий день. В это воскресенье в лагере не работали, — вообще в тот период в лагере уже не все воскресенья работали. Однако некоторые команды обязаны были трудиться.
— Адвокаты профессора ксендзы, финансисты писатели и прочий литовский сброд — марш строиться, живо! — с удовольствием кричит писарь блока, бешеный тиролец Тони Фабро. — Пошевеливайтесь, вы, грязные свинячьи выплодки.
Кроме нас, построили несколько команд, состоявших из поляков политических заключенных. Они обвинялись в принадлежности к тайным политическим организациям, и следствие по их делу к тому времени не было еще закончено.
Нашим капо был немчик Заутер. Он попал в лагерь на две недели раньше, чем мы, но оказался редкостным пронырой. В лагере Заутер быстро сделал блестящую карьеру — пробрался на должность надсмотрщика.
Заутер, как явствовало из документов, имел 17 судимостей. Заключение он отбывал за истязание малолетних, а в заключении и сам стал начальством…
Мы перевозили в вагонетках песок. На одном конце узкоколейки надо было срыть холм, на другом — завалить яму с водой. Расстояние между обоими концами около полутора километров. К каждой вагонетке прикреплены шесть-семь человек. Рельсы проложены по песку. На пути четыре поворота. У среднего поворота стоит Заутер с веселой улыбкой на лице, у других — его помощники то бишь вице-капо. Мы должны были погрузить песок отвезти его в другой конец, свалить в яму и ехать обратно.
Стоял конец марта. За ночь сильно подморозило. Солнце светило и ласкало. Прокатиться на вагонетках из одного конца в другой — как будто не так уж страшно. Надо только вагонетку подталкивать. Но тут-то и была собака зарыта. Толкая вагонетку, надо было бежать. Рысью или галопом. С грузом и порожняком — все равно. Клумпы вязли в рыхлом песке, не держались на ногах. Пробежишь два-три шага и натрешь ноги до крови. Проклятые клумпы.
Пока грузишь песок — вице-капо дубасит тебя по спине и по бокам, да еще при этом читает мораль: не ленись.
У каждого поворота палочное внушение повторяется. Хочешь прошмыгнуть мимо вице-капо, — вагонетка, как назло, соскальзывает с рельсов. Сделай милость, подними ее!
Пустую мы еще кое-как затаскивали, но с полной — шутки плохи. Пока поднимаешь вагонетку, появляется сам Заутер. В руках у него тоже палка. Он прилежно начинает тебя колотить. Колотит и приговаривает, как заведенный:
— Die Arbeit macht das Leben suss! Die Arbeit macht das Leben suss! Die Arbeit macht das Leben suss!.. — Работа услаждает жизнь!
Поворот на том месте, где стоял Заутер был особенно крут. Вагонетка здесь всегда соскакивала с рельсов.
Заутер улыбался. Заутер сиял от удовольствия. Заутер усердно орудовал дубинкой. Ласково смеялся и повторял:
— Работа услаждает жизнь.
На исходе рабочего дня возвращаешься в барак. Возвращаешься голодный, с разбитыми плечами, израненной спиной, ободранными боками, с измученным сердцем, с опухшими и растертыми в кровь ногами, с тяжелой головой; втискиваешься, как селедка, в свое вшивое логово и начинаешь понимать, откуда появляются в лагере доходяги.
Мы, как люди, лишенные лагерной специальности, около двух недель не имели постоянной работы. Каждый день нас пихали в разные команды, и везде мы были новичками. У каждого капо — свой характер, свой порядок, свой стиль рукоприкладства. Мы ничего не знали и ничего не узнали. Мы не ведали как надо выполнять лагерные повинности, и не научились, как надо отдыхать.
Ежедневно, ежечасно нам устраивали «баню» — иногда сухую, иногда мокрую. Кровавую.
Узники-ветераны прекрасно знали, что плоды работы в лагере не играют никакой роли. Важно — двигаться, уставать, надрываться, чтобы как можно скорее протянуть ноги. Особенно важно двигаться на виду у всякого начальства. Старые каторжники крутятся-вертятся безостановочно, а сделают всего ничего. И тем не менее их работа производит хорошее впечатление: важно не сидеть сложа руки.
Мы были простаками. Нам казалось: дали работу — выполняй. Выполнишь начальство оценит, скажет — отдыхай. И работаешь бывало, не за страх а за совесть, как работал всю жизнь. К лицу ли дурака валять?
Стараешься от души. За час сделаешь больше чем каторжник-ветеран за день. Остановишься на минутку перевести дух, и тотчас на твою голову обрушивается ураган проклятий и ругательств.
— Ты, лентяй, навозный литовский интеллигент, паршивый оборванец, падаль вонючая и т. д. и т. д.
Чем добросовестней работаешь, тем больше от тебя требуют, тем больше навьючивают и бьют. Ветераны-каторжники глядят на тебя исподлобья, скрипят зубами, так и норовят всучить тебе часть своей работы.
— На, жаба, работай, коли ты такой умный!
Попробуй отказаться! Он и обругает тебя не хуже, чем сам капо, да еще лопатой огреет.
Бог знает, что за птица этот каторжник. Может, он имеет право избивать тебя? В лагере все имеют право бить. Особенно новичка. Все, кому не лень.
Старые каторжники стараются взвалить на плечи новичков часть своей работы, извергают проклятия ругаются, а в глазах у них светится насмешка. Какие, дескать, вы болваны!
Иной каторжник, не скрывая иронии, подойдет к тебе, дружески потреплет по плечу и наставительно скажет:
— Не будь ослом, чего ты дергаешься, будто тебя режут! С твоей чувствительностью и недели не протянешь. Не обращай внимания на ругательства. В лагере все ругаются. Тут необходимо ругаться. Иначе крышка! Ругань важнее хлеба. Черт с ней. Смотри, как я работаю: верчусь, и все. И никто меня сегодня еще не ругал.
Его на самом деле никто не ругает. Он возится, копошится, а толку ни на грош. То, что он за день, за сутки наковыряет, можно сделать за час, за полчаса.
Научиться двигаться без толку не напрягаться, не надрываться, избегать побоев — хитрая наука! Кто постиг ее премудрости, тот может в лагере кое-как перебиваться. Но прежде чем поймешь, что к чему, твои ребра будут изрядно отесаны, а почки отбиты.
Тяжело, ох, как тяжело давалась мне постылая наука!
Нас бросали на разные работы.
Я таскал, например, рулоны толя. Человеку, привыкшему к физическому труду, досконально изучившему правила спасительного «движения» в лагере, такая работа могла показаться не тяжелой. Но мне, тридцать лет просидевшему у письменного стола за научными трактатами, за произведениями изящной словесности, голодному, истерзанному, измученному бессоницами, вшами и побоями, она казалась почти невыносимой. С грехом пополам взвалишь рулон на спину, но через пару шагов падаешь под этой ношей. Будь добр, поднимись! Поднимись, когда тебя нещадно честят, пинают сапогами, бьют палкой, поднимись чтобы через два-три шага снова рухнуть. И так — весь день, двенадцать часов.
Не легче было и на кирпичном заводе, где узники копали и мяли глину, таскали и складывали кирпич. Или в лесу, где таскали, пилили и грузили бревна. Или на стройке, где дробили камень, возили тачками щебень, цемент и носили воду.