Велосипеды, изделия из кожи, сапоги, золотые перья, одежда, костюмы, белье, часы перстни — все эти ходкие и ценные в военное время товары были объектом «организации».
Бублиц смертельно боялся своей жены толстой и сердитой как начальник гестапо бабы. Ноги у нее были — настоящие колоды. Лицо все в морщинах, смятое, словно его корова жевала. Говорить по-человечески фрау Бублиц не умела. Она постоянно кричала. Туго приходилось шалуну Бублицу, охотнику до вдов и солдаток.
Окунувшись с головой в бизнес, Бублиц узниками почти не интересовался и ничего плохого им не делал. Он старался не замечать их проступков, а заметив, никому не доносил. Кроме того, бизнесмен редко прибегал к нагайке. Можно ли было ждать большего от эсэсовца — начальника канцелярии?
Даже за сделанную ему гадость Бублиц, бывало не наказывал Раскричится только, а потом полушутя скажет:
— Вы хотите, чтобы во мне опять взыграл дух старого эсэсовца?
Избави бог, кто возьмет такой грех на душу!
Бублиц в недавнем прошлом, видно, был отъявленным бандитом не стал бы он зря вспоминать о своем эсэсовском духе. Унтершарфюрер раньше работал в других лагерях и там должно быть, как следует перебесился. В Штутгофе от его воинственности остались рожки да ножки. Ему бы теперь только юбки…
Ко мне Бублиц относился хорошо.
Я был настоящим доходягой, когда попал к нему на работу. Голодный, как церковная крыса, с распухшими ногами, с расхлябанным сердцем и противной дрожью в коленях. Бублиц не заставлял меня надрываться. Больше того он обеспечил меня лишней порцией: мне были дарованы объедки с эсэсовского стола. Унтершарфюрер где-то раздобыл для меня солдатский котелок, чтобы я мог брать остатки из кухни.
Эсэсовский обед не шел ни в какое сравнение с нашим. Он был подлинным шедевром. Тут одних объедков набиралась целая бочка. Раздавали их почти всем узникам, служившим в здании комендатуры. Остатки выдавали с разрешения начальства, но тем не менее тайно. Съедать их тут же на кухне не разрешали, нужно было выносить. Некоторые заключенные могли подкрепиться в своих рабочих комнатах, но я к сожалению, был лишен такой возможности. Нашу канцелярию постоянно навещали разные должностные лица такие как Хемниц и Майер. Когда нелегкая их приносила, хоть под стол полезай со своим котелком!.. Волей-неволей пришлось подыскивать себе более удобное место. Наконец мои поиски увенчались успехом. Я прекрасно устроился… в уборной. Там было спокойно. Белый кафель. Белые масляные краски. Простор. Правда, мойка посуды доставила мне на первых порах у много хлопот. Потом все наладилось. Я нашел чудесный выход. Какой? Секрет. За здорово живешь не расскажу.
Мой патент.
К сожалению, идиллия продолжалась недолго. В уборной на месте преступления был схвачен один известный капо, вздумавший выполнять свои брачные обязанности не ночью, а днем. Власти извлекли из печальной истории урок и стали выгонять узников из уборной даже в тех случаях, когда те заходили с самыми невинными намерениями скажем, выкурить козью ножку…
С Бублицем я ужился бы совсем хорошо, если бы не разногласия, возникшие между нами в понимании отличительных особенностей баварского характера. Я несколько лет провел в Баварии, учился в Мюнхене и был к баварцам неравнодушен. Бублиц же ненавидел их лютой ненавистью.
— Ты представить не можешь, — кипятился он — какой хлам эти баварцы.
В 1940–1941 годах Бублиц был на некоторое время разлучен со своей женушкой. Он работал в знаменитом концентрационном лагере Дахау, находившемся далеко от его родного Гданьска.
— Само собой понятно — объяснял Бублиц — молодой парень не прочь завести романчик с девицей поволочиться, скажем… Но — плевался он, баварцы — дикари. Увидят, что какая-нибудь Гретхен якшается с эсэсовцем немедленно выгоняют ее из родительского дома и предают анафеме… Что за подлость? Почему они, гады ничего не делают своим девчонкам, когда те шляются с армейцами? а когда с доблестными воинами СС — поднимают скандал. Ух, бестии!
— Господин шарфюрер — парировал я, — сами виноваты. Собрались к барышне, переоденьтесь; мало ли что может случиться?..
— Почему пруссачки с нами поступают по-божески? — философски вопрошал Бублиц. — Пруссачкам все едино.
— Ну, милейший, о пруссачках баварцы не очень высокого мнения. Они утверждают, что пруссачку сесть попросишь а она лечь норовит…
— А баварки на других дрожжах, что ли, заквашены? Вон в Мюнхене, столице Баварии на Кенигсплац есть музей скульптуры и галерея живописи. А рядом стоит обелиск. Когда мимо него пройдет двадцатилетняя целомудренная баварская девушка он бы должен покачнуться. Но до сих пор, представь себе, он ни разу еще не качнулся!
— Что правда то правда, — отвечаю спокойно, — но ведь у обелиска постоянно толпятся пруссачки с эсэсовцами!
Шефом нижней канцелярии, другими словами — капо нашей канцелярской команды был поляк Август Загорский. Заключенные называли его железным канцлером.
Загорский — тридцатипятилетний чернобровый мужчина атлетического сложения. Черты лица правильные. Открытый взгляд. Глубоко сидящие глаза. Большой умный лоб. Загорский был родом из окрестностей Гданьска и до войны служил кассиром на почте. В лагерь он попал в 1939 году в основном за свою принадлежность к польской нации. Загорский был одним из пионеров лагеря. Только железное здоровье, выносливость и воля спасли его от верной смерти. В 1941 году родные Загорского выхлопотали ему освобождение. Три месяца прожил он на свободе в маленьком хозяйстве отца, но вскоре его опять упекли в лагерь. И опять он должен был пройти через все муки ада, пока не сделался капо канцелярии. Справедливый, умный и честный человек, Загорский мог бы стать превосходным лидером оппозиции в демократическом парламенте. Начальство дорожило им за исполнительность и деловитость. Долгое время он занимал важный и ответственный пост в лагере и оказывал всяческую поддержку заключенным. Многих из них он спас от смерти.
Помощником Загорского был Бруно Ренкайский — тоже порядочный и всеми уважаемый человек. До войны Ренкайский служил во втором отделе Польского генерального штаба, работал в Познани. По окончании немецко-польской войны его арестовали. Ренкайскому предъявили обвинение в действиях направленных против Третьей империи, однако местный суд оправдал его. Вышестоящие судебные органы в Берлине утвердили оправдательный приговор. Свое решение они мотивировали тем что Ренкайский, как офицер, честно служил государству с которым Германия поддерживала дружеские отношения. Он, дескать, работал на благо своей родины, и следовательно немецкий суд неправомочен его наказать. Администрация тюрьмы выдала ему соответствующее свидетельство и распахнула перед ним двери. Но за ворогами его поджидали агенты гестапо.
Не успел Ренкайский выйти из тюрьмы, как гестаповцы задержали его отняли копию решения суда и доставили в Штутгоф, где он и промаялся без малого четыре года.
Умный, отзывчивый необыкновенно общительный человек Ренкайский в свои сорок лет казался стариком.
Загорский и Ренкайский пользовались особенным влиянием среди польской части заключенных. Их слово играло решающую роль в определении польской политики в Штутгофе. Меня, попавшего на работу в канцелярию они оба приняли с распростертыми объятиями, утешали как могли, не обременяли работой. Учили трудиться по-лагерному, не спешить. Работа, дескать, не медведь, в лес не убежит, а здоровья не поправишь… Они кормили меня и поили, помогали залечивать раны. До гробовой доски я с благодарностью сохраню в сердце их светлые образы!..
Загорский и Ренкайский пережили в лагере ужасную трагедию и решили остаться в нем до конца войны.
Они были женаты. Их жены остались на свободе. Желая выжить и оказать посильную помощь мужьям, они должны были онемечиться. Но мужья не отреклись от своей национальности. Ренкайский и Загорский не смогли бы вернуться домой даже после освобождения. Официально они числились поляками, а жены немками, правда, третьего сорта. За интимные связи с немками их вернули бы обратно в лагерь. А жить на свободе и скрываться от собственной семьи мучительный удел.