Выбрать главу

Как выяснилось, нас гнали в уездный город Лауенбург, расположенный на северо-западе от Гдыни, на самой границе Германии и довоенной Польши. В Лауенбурге в течение нескольких лет работала одна штутгофская каторжная команда. Она обслуживала школу низших эсэсовских чинов, помещение которых как раз и предназначили для эвакуированных заключенных нашего лагеря. В Лауенбург эвакуировали и недвижимое имущество Штутгофа.

Конец дороги был не за горами. Не за горами, казалось, лежала обетованная земля, где нас накормят, где можно лечь, отдохнуть в тепле, где кончатся наши мучения… Надежда влила струю бодрости в наши искалеченные, истощенные тела. Даже самые последние доходяги как будто расправили плечи. На изможденных лицах иногда мелькала улыбка. Напрягали последние силы, чтобы добраться до желанной цели.

Мои ноги вздулись, одеревенели, налились свинцом. В плечах появились какие-то боли. Я с трудом нес на себе пальто. Убогое, плохонькое пальтишко; как оно давило больные плечи! Когда оно сырело и набухало от снега — хоть сними и брось. Не было сил тащить эту, казалось, страшную тяжесть. Сердце окончательно забастовало. В глазах рябило. Весь мир был испещрен зелеными и красными кругами. Но сдаваться было нельзя. Все решала выдержка. Надо было выдержать. Не оставаться же на снегу с пулей в затылке!

Поддерживая себя сладкими надеждами на отдых и на ночлег, пошатываясь, заключенные брели по шоссе в Лауенбург. Горы остались позади. Снег переливался в лучах яркого солнца. Душа встрепенулась, очнулась, ожила. Выдержим, черт возьми!

В сумерки колонну догнал на борзом коне всадник, упитанный такой, гладкий. Он приказал дикому буйволу Братке:

— Каторжники должны сойти с шоссе. Шоссе резервировано для передвижения армейских частей. Не путайтесь под ногами, душа из вас вон!

Братке замычал. Братке осквернил выстрелами чистое небо. Братке приказал повернуть назад, свернуть с шоссе, пройти шесть километров, а потом идти еще одиннадцать километров до ближайшего ночлега.

Новость подсекла заключенных, как коса озерный камыш. Настроение упало. Силы отказали.

Вечер уже окутал густым покровом ветви елей. Вскоре он лег и на сугробы. Небо заволокла палевая темная туча. Пошел снег. Он падал большими, крупными хлопьями, засыпал глаза, забирался в открытые рты. Но колонна двигалась ускоренным шагом. Впереди шел буйвол Братке. Он диктовал темп. Позади ковылял его помощник фельдфебель СС Маргольц. У Маргольца была нехитрая специальность: выстрелом из револьвера он помогал уставшим и обессилевшим. Так и шли. Впереди — рычание буйвола Братке, позади — пальба душегуба Маргольца.

Повернув по шоссе обратно, мы шли теперь, спотыкаясь о наших же покойников. Господи, сколько их лежало, на дороге! Маргольц работал в поте лица. Он потрудился на славу. Он и теперь шел сзади. Спокойно и весело. И опять стрелял из револьвера. Чем дальше, тем чаще…

Свернув с шоссе, мы утонули в сугробах. Снова приходилось подниматься в гору. Даже эсэсовцы, и те задыхались, валились с ног от усталости. Маргольц их не расстреливал, он только проклинал их и пинал сапогами.

Я незаметно очутился в последнем ряду колонны. Перед глазами плыли зеленые круги, кружилась голова, ноги не повиновались. Дух захватывало… Я отстал даже от доходяг…

Сделав над собой усилие, я открыл глаза, но тут же споткнулся и упал ничком. Маргольц ударами подкованного сапога привел, должно быть, меня в чувстве. Я увидел как он поднял надо мной руку. Блеснул револьвер… Даже странно что ночью он блестит так ярко. Я ничего не понимал. Помнится все продолжалось мгновение. Откуда ни возьмись, появился мой приятель Йонас, кальвинист из Биржай, и заорал во всю глотку:

— Вы с ума сошли, профессор! А ну-ка, поднимитесь!

Не успел я оглянуться, как он схватил меня за шиворот и втащил на дорогу.

— Расклеились, собачьи морды, — выругался Маргольц и отошел в сторону добивать другого узника, которого никто вовремя не схватил за шиворот.

Между тем мой приятель Йонас и еще кто-то поставили меня на ноги, тиснули в самую гущу толпы, подальше от глаз этого шакала Маргольца.

И снова нечто, достойное удивления: рядом неожиданно оказался литовец-эсэсовец Шяшялга. Он подходил то к одному, то к другому обессилевшему и давал им по глотку кофе, смешанного с коньяком. Добрый глоток получил и я. В кармане нашелся кусочек шоколада, присланного мне родными из дома еще летом и оставленного на самый крайний случай. Я съел этот кусочек и смог самостоятельно брести по сугробам. Но все-таки мой милый приятель Йонас всю ночь не спускал с меня глаз. Стоило мне пошатнуться, он тотчас подскакивал ко мне и зло говорил:

— Профессор, не сходите с ума, не падайте!

На ночлег всех живых согнали в маленький костел. Давка была неописуемая. Уставшие до смерти узники повалились, где стояли. Я снова ослабел и потерял сознание. Добрые люди кое-как дотащили меня до скамьи, усадили и снова что-то влили в глотку. Я опять вернулся в этот мир.

Отдельного ночлега нам сперва не дали. У дверей костела дежурил с револьвером Маргольц. Он строго-настрого запретил нам вступать в разговоры с посторонними. Когда к нему кто-нибудь приближался, он без разговоров тыкал в физиономию револьвер. Однако, в отличие от револьвера, сердце Маргольца было не из стали. Как только он получил из нашего общего фонда сто сигарет, кусок сала и шерстяные носки, его как будто подменили. Он выпустил наш блок из костела и устроил, как в Жуково, отдельно на ночлег.

На улице мы столкнулись с толпой полек. Они несли в костел узникам-полякам большие горшки горохового супа. Но эсэсовцы не подпускали их прогнав с костельного двора палками.

Горячий суп — да будут благословенны неизвестные польские женщины! — достался нам. Польки отнеслись к нам, литовцам, с исключительным теплом и добротой.

Ночевали мы в пивной. Ее владелица, полька, общественная деятельница местного масштаба, тоже была необыкновенно милая, сердечная женщина, словно родная.

Вообще, где бы мы ни встречались с поляками, — будь то на ночевках или в пути, мы всегда чувствовали самую сердечную поддержку, самую искреннюю симпатию. Поляки делали для нас все что было в их силах. Встречали и принимали нас, как близкие как родные, как любимые братья — в самом святом смысле слова.

Другое дело было, когда мы ночевали у немцев. Они считали нас закоренелыми преступниками, врагами Третьего рейха, кем угодно, но только не людьми. И хотя на ночь нас ставили к местным богатеям, идейным шинкарям-нацистам, у них и чашки кофе нельзя было выпросить. А если и давали, то брали за нее втридорога. Ну, а о куске и говорить нечего.

А те немцы, что победнее, жалели нас, сочувствовали… Но что толку. Им и самим было не легче, чем нам!

ЭТОТ ПРОКЛЯТЫЙ БОЛТУН МЮЛЛЕР

Дальше идти я не мог. Ноги распухли. Взбесилось сердце. У меня поднялась температура. А другу моему атлету Витаутасу стало совсем уж плохо. У него ртуть в градуснике подскочила до 39,5. Всего четырнадцать километров отделяло нас от Лауенбурга. Но нам и этого не пройти.

У Витаутаса были прекрасные сапоги с голенищами.

— Ну их к лешему. — сказал он, — отдам тому, кто довезет.

Ого! За такую мзду любой крестьянин в Третьей империи немедленно нашел бы лошадей. Буйвол Братке разрешил нанять возницу. Мы забрались с Витаутасом на телегу. К нам присоединился еще один литовец, старичок, бывший морской волк, капитан — нынче доходяга. Наши товарищи сложили на телегу свои мешки. В провожатые Братке дал нам фельдфебеля СС Мюллера, пятидесятилетнего крепыша из Ганновера, обладателя кривого носа и неслыханно болтливого языка.

— Поехали!..

Мы сидели и посасывали трубки. Мюллер и возница болтали о бабах и не обращали на нас никакого внимания. В ближайшем селе мы догнали другую колонну из Штутгофа. Она опередила нашу. На улице стояли большие ассенизационные возы, наполненные доверху картофельной кашей. Эсэсовские чины выдавали каждому заключенному по целому ковшу. Шутка ли, съев такую порцию, можно весь день шагать!