Средненький в общем был человек. А погубила его болезного водка spiritus vini.
Недостачи спирта были обычным явлением в больнице. Растрата и перерасходы живительной влаги не считались смертельным грехом. Все можно было списать за счет больных. Куда хуже было, когда Гаупт багровый от выпитого спирта, отправлялся на прогулку падая и устраивая на каждом шагу шумные дебоши. Но и дебоши не таили в себе большой беды. Их можно было просто не замечать. Совсем плохо было когда распоясавшийся Гаупт начинал приставать к прекрасному полу — к эсэсовкам и заключенным. Взбудораженные весельчаком-фельдфебелем, они визжали и орали, как будто их резали… Но некоторые были недовольны и даже писали официальные жалобы на Гаупта.
Начальство, скрепя сердце, сажало Гаупта в карцер, на хлеб и на воду. Посадило раз, посадило другой… пятый… шестой… Позже за те же грехи его выслали куда-то в Берлин на какие-то курсы трезвенников или санитаров, откуда он так и не вернулся. Видно перестал пить.
Но и Гаупт, по правде говоря, владычествовал в больнице только официально. Неофициальным, фактическим диктатором был арестант обер-капо Ян Вайт.
Вайт, тридцатилетний брюнет, живой и энергичный старый политический заключенный, за время пребывания в лагере совершенно онемечился. Он просидел в Штутгофе четыре года и должен был быть отпущен на свободу. Вайт, видимо, обрел бы наконец волю, если бы его не погубили жажда власти и женщины.
Вайт мог внушить Гаупту что угодно. Он фактически устанавливал больничный режим, который от имени Гейделя благословлял Гаупт. Вайт подбирал и кадры для больницы — канцелярский персонал санитаров, врачей. Сам он в медицине ничего не смыслил.
Работа в больнице имела большое значение для узника — она гарантировала ему жизнь. Работа легкая под крышей, и харч приличный. Лучше, чем где-нибудь в другом месте. Да и отдохнуть можно иногда.
Впоследствии Вайт за чрезмерное пристрастие к женскому полу здорово влип и был выслан в деревню Гопегиль на самые тяжелые работы — на кирпичный завод. После его отъезда в больнице стали работать врачи разных национальностей — поляки, французы, латыши, литовцы.
Когда Гаупт узнал, что я владею несколькими языками и сносно печатаю на машинке, он устроил меня на должность писаря в больничной канцелярии. Вайт взбесился как бульдог, ужаленный осой. Мое вступление на пост писаря он отметил яркой приветственной речью:
— Вы литовцы, пся крев, захватили наш Вильно. Я покажу тебе, гаду-захватчику. Я покажу тебе, свинья, Вильно. Если ты оборванец, солгал и не справишься с работой, живым отсюда не выйдешь, и Вайт несколько раз поднес к моему носу свой свинцовый натренированный кулак, да так выразительно, что нос мой опечаленно и удивленно дрогнул.
Нужно сказать, что арестантская больница имела неважную репутацию. Узники-ветераны рассказывали, что в ней арестантов просто отравляли. Гаупт отравлял их и сейчас, но только по особому распоряжению. Сначала существовал такой порядок: больной, еще не пробывший в лагере трех месяцев, вообще не имел права обращаться в больницу, что бы с ним ни случилось. Да и теперь в больнице с заключенными не церемонились. Их нещадно били, убивали, и это ни для кого не было секретом. Порог больницы можно было переступить только в том случае, если термометр показывал не менее тридцати девяти. Более низкая температура не котировалась. Арестант получал кулаком в морду, сапогом под дых и вверх тормашками вылетал во двор. Позже эскулапы смилостивились. В больницу принимали уже с тридцатью восемью, а осенью 1944 года — даже с тридцатью семью.
Вступая на пост писаря и принимая волнующие поздравления Вайта, я был почти что здоров — у меня было только 38,4 — вполне нормальная в лагерных условиях температура. Правда чуть-чуть кружилась голова, и какой-то весенний ветерок гулял в ней, глаза заволокло легким красновато-вишневым туманом пустяки! Сквозь туман я довольно отчетливо различал лица, только путались буквы на пишущей машинке, как будто кто-то осыпал их мякиной. Но самым страшным наказанием был ужасный насморк, черт бы его побрал!
Должно быть, не так уж легко представить себе что это значит — иметь страшный насморк: растрескавшийся от холода, изувеченный, кровоточащий нос, словно начиненный динамитом или порохом. Глаза полны слез, а надо сидеть за машинкой, клавишей которой ты не видишь и работать. Работа идет медленно, а от ее успеха зависит твоя жизнь. Да тут еще и платка носового, как назло, нет. На меня было жалко смотреть. Я выглядел, как сорванный и брошенный под забор огурец. Лучше отведать сто ударов палкой, чем иметь такой нос!