Солдат застыл, вытянув руки по швам и хлопая глазами. Он решительно не понимал, чем мог озлобить господина офицера.
Петре было за тридцать. Широкоплечий детина с длинными как весла руками, скуластым добродушным лицом и широко расставленными голубыми глазами, смотревшими одновременно мудро и кротко, он был похож на большого ребенка. Родом он был из Парвы, знал «господина офицера» чуть ли не с пеленок; женатый, отец пятерых ребятишек, он попал к Апостолу в денщики месяцев семь назад, и попал не случайно. Доамна Болога в одном из писем просила за него. Апостол взял его к себе в услужение, спасая от окопной жизни, и Петре платил ему душевной преданностью и заботой.
Взглянув на кроткое и растерянное лицо денщика, Апостол смутился и усовестился. Из-за чего он вспылил? В чем причина? Не из-за того же, что солдат обратился к нему не по-венгерски? Во всяком случае, теперь он глубоко раскаивался в своем поступке, готов был просить прощения и порадовался за себя: значит, жива в нем еще совесть! Помолчав, он повернулся к Петре и покаянным голосом признался:
– Не понимаю, что со мной, Петре... Душа ноет! Места себе не нахожу!.. Господи, и зачем эта война?..
Сказал и сам ужаснулся. Раньше такое признание он счел бы признаком малодушия, трусости или того хуже... А теперь так легко извинял себе непростительную слабость. Денщик, казалось, все понял и мягко, успокаивающе пояснил:
– Война – кара господня за прегрешения наши...
– Грешников карать куда ни шло, но за что же невинные страдают? – спросил Апостол.
– Господь всемудр и справедлив, коли карает, то так оно и должно. Не в смерти или страдании кара, а в житии, данном нам во испытание... Кто страждет, тот спасен будет...
Ничего не отвечая, Апостол, вздохнув, уселся за столик обедать.
Он давно знал о набожности Петре, не впервые слышал от него благочестивые речи. Набожностью Петре славился еще дома, до войны, а уж на войне сделался чуть ли не святошей. Апостол с удовольствием слушал румынскую речь – в полку их было всего двое румын, – он чувствовал, что родной язык как нельзя более подходил для разговора о спасении души, о страданиях, о господнем милосердии. Но Петре так вошел в раж, что Апостолу пришлось его прервать, перевести разговор на другое: он спросил, вспоминает ли Петре о доме... Денщик глубоко вздохнул и с нежностью заговорил о жене, о детях, о Парве, о людях, знакомых Апостолу с самого детства, – и тепло растеклось по его оттаявшему сердцу. С умилением слушал он рассказы Петре, печальные и трогательные, испытывая такое блаженство, точно душу ему врачевали небывалым чудодейственным бальзамом. Боль совсем отпустила, и исполнился Апостол любви к этому простому парню, словно стоял перед ним воплощенный в одном человеке весь румынский народ, и ему захотелось опуститься на колени, покаяться во всех прегрешениях своих. Обуреваемый этим глубоким чувством раскаяния, с замирающим от счастья сердцем, он прошептал:
– Петре, брат мой, как ты мне дорог...
Денщик, потрясенный неожиданным признанием, растерялся, понурил смущенно голову, но тут же поднял и торжественно произнес:
– С нами бог!..
7
Целую неделю прожектор не показывался. Почти все ночи подряд, желая угодить капитану Клапке, Апостол дежурил на передовом наблюдательном пункте, рядом с окопами пехотинцев. В ночной тишине, нарушаемой лишь случайными одиночными выстрелами, он блаженствовал, здесь никто не мешал ему предаваться заветным мыслям. В нем зрело новое, как он считал, основательное и глубокое понимание жизни, пронизанное чувством и верой. Он вообще все более убеждался в том, что чувство в человеке гораздо сильнее и действеннее, нежели даже самая блистательная мысль или идея. Разуму вообще не мешало бы заручаться поддержкой сердца, если ему желательно, чтобы мысль стала плотью и кровью души. Без этого разум лишь жалкое скопище суетливых мозговых клеток... Подумать только, ему понадобилось целых двадцать семь долгих месяцев, чтобы открыть такую простую истину; целых двадцать семь месяцев он постоянно насиловал себя, ища подтверждения своей нелепой «философии»; целых двадцать семь месяцев он подвергал свою жизнь опасности, хотя мог бы и не идти на фронт, если бы вовремя послушался мать и протопопа Грозу, а он все же свалял дурака и пошел, потому что так хотелось Марте... Он и сейчас, как боевой орден, носит на груди медальон, где хранится локон с ее очаровательной белокурой головки. Это Марте хотелось видеть его героем! Она и в своих редких письмах иногда называет его «мой герой»...