– Еще один поворот, и увидите! – сказал он с каким-то свирепым наслаждением.
– Два еще! Два! А не один! – не повернув головы, зло напомнил ему шофер.
– Ага! Точно, два... – согласился пристыженный фельдфебель, не отворачиваясь, как бы давая поручику возможность вдоволь на него наглядеться.
Болога не выдержал, отвел взгляд и опять смотрел на серое полотно дороги. С опаской думал он о приближающемся повороте и том зрелище, которое ему предстоит увидеть. Он внезапно вспомнил о Клапке, и перед глазами как туманный мираж возник лес повешенных. Ужас пронзил его мозг тысячами игл...
Миновали еще один поворот, дорога устремилась под гору, спускаясь в широкую котловину с садами и полями, приютившимися на ее дне, а посередине ее, как клок волос посреди наголо обритого черепа, торчала крохотная рощица.
Машина, казалось, парила в воздухе, оторвавшись колесами от земли. Фельдфебель опять обернулся, ожидая, не прикажет ли поручик притормозить, а то и вовсе остановиться... Но Апостол не замечал его, он видел лишь отражение бегущей дорожной ленты в черном зеркале капота... зеленую кромку обочины... деревья...
Метров четыреста дороги, лежащей посреди рощицы, промелькнули почти мгновенно: машина мчалась с бешеной скоростью, но поручику Бологе эти несколько секунд показались вечностью, до того отчетливо и ясно запечатлелось в его глазах то, что он увидел. Справа недалеко друг от друга висели четыре человека, без шапок, тихонько покачиваясь, словно встревоженные ветерком промчавшейся мимо машины. Двое – те, что висели по бокам, были обуты в грязные поношенные башмаки, двое же других – и вовсе босые. Лица у всех синие, опухшие, страшные; один напряженно, широко открытыми глазами смотрел в канаву, другой, будто издеваясь над проезжающими, показывал им язык... Слева от дороги висели те трое, которых казнили днем раньше. Безучастно, холодно, равнодушно глазели они на дорогу, упираясь головами в ветки. Двоих повесили на старой ольхе, высоко над землей, а третий, щупленький, маленький, как мальчонка, болтался чуть поодаль, на тонкой березовой ветке, которая, казалось, вот-вот обломится. Лицо у него было изжелта-синее, словно вымазанное жирной глиной. На той же березе и на том же уровне пустовала другая ветка, словно дожидалась очередного висельника...
Апостол видел их так отчетливо, что мог бы сосчитать пуговицы на их грязных рваных рубахах. Страшные, с посинелыми лицами, они множились в его воображении, их было уже не семеро, а вдвое, втрое больше... Ими был заполонен весь лес. На каждом дереве, на каждой ветке, на каждом суку висел человек. Повешенных было так много, что за ними не видны были ни стволы деревьев, ни ветки, ни листья – лишь один необозримый лес – лес повешенных...
Давно осталась позади рощица, машина мчалась вдоль железной дороги, по гладкому, накатанному шоссе. Вдали, километрах в двух, уже виднелся купол фэджетской церкви, а еще ближе здание вокзала под красной черепичной крышей. Но поручику Апостолу Бологе упорно виделся лес, лес повешенных... Все эти повешенные, широко раскрыв глаза, смотрели на него, смотрели с немым укором... Вдруг среди этих страшных, мертвых лиц появилась глумливая физиономия фельдфебеля, он скалил пожелтелые зубы со щербиной посередине верхнего ряда. Апостол услышал его неприятный, надтреснутый, фальшивый голос:
– Днем висельников стерегут два солдата, как вы заметили, а на ночь часовых снимают... Ночью они не нужны: ночью вороны спят, не летают... Тут страсть как много ворон, могут запросто выклевать глаза у трупов, да и самих целиком склевать... Поначалу они должны были висеть всего три дня, но потом его превосходительство распорядился их оставить в назидание нарушителям, что шастают близ передовой...
Апостол, разумеется, не заметил часовых, до того ли ему было? Он смотрел на фельдфебеля, смотрел на его желтые зубы с дыркой посередке, слышал надтреснутый, фальшивый голос, раздражающий барабанные перепонки. Фельдфебель говорил о страшном, нечеловечески страшном, так отстраненно, буднично и деловито, что оторопь брала. У Апостола не выдержали нервы, ему хотелось кричать, вопить, колотить по этой ухмыляющейся обезьяньей роже...
– Ужасно! – хриплым, не своим голосом вскрикнул он.
Фельдфебель отпрянул, но ничего не понял и вытаращил на Апостола белесые, выцветшие, неживые глаза с таким удивлением, точно видел его впервые. Апостол в исступлении закричал еще сильней, еще громче, закричал так, что шофер, вздрогнув, испуганно оглянулся.
– Ужасно!..
– Ага! Ужасно! Так точно! – с привычным, должностным испугом повторил фельдфебель и тут же, перестав ухмыляться, отвернулся.