— Потрясающе! — не выдержал Заломит. — Ну просто потрясающе! Гёте был бы в восторге от такой интерпретации: болезнь как хаотическое творчество, творчество, потерявшее меру!.. А Гётев «Метаморфоз растений»! Ведь он адресован лично Аурелиану! И я не настаивал! Я не добился от него подробностей! Никогда себе этого не прощу!..
— Думаю, тут дело не в вашей настойчивости. Он страдал — я один раз даже так прямо ему и сказал, — страдал скромностью, доходящей до патологии.
— Да, но что же все-таки стряслось? Такие многообещающие эксперименты — и вдруг о них перестали говорить. И он сам, когда мы потом встречались, больше не упоминал о них ни словом.
Николяну приподнял руку, будто хотел указать на что-то, но, тяжело вздохнув, уронил ее на колени.
— Я сам толком не знаю, что стряслось. Его вдруг перевели в районную больницу, в Джулешты, главврачом. Ну и все эксперименты побоку. Вы случайно не встречали его в тот год — с шестидесятого на шестьдесят первый?
Заломит с минуту подумал.
— Нет. Ни в шестидесятом, ни в шестьдесят первом, ни в шестьдесят втором мы не виделись.
— Зато те, кто с ним тогда виделся, уверяли, что никаких горьких настроений у него заметно не было. Он только посмеивался — беззвучно, на свой манер, и говорил: «Это никуда не денется. Не я, так другие». И менял тему.
…Да, конечно, это было обречено. Зачем я спрашиваю? С моим-то опытом. Проект регионального атласа, три монографии, готовые к печати, и чем все это кончилось: улыбочка Урсаке, когда он переглядывался с Катастрофой-в-Трех-Святых, но главное, их молчание, когда взяла слово сама Непорочное Зачатие…
Кровь бросилась ему в лицо, он встряхнул головой.
— Ладно, но как все же Аурелиан собирался подправить процесс разрастания клеток? В чем состоял эксперимент?
— Насколько я могу это реконструировать из того, что знаю сам и слышал от него, он предполагал довести до кондиции какой-то органический раствор (или сыворотку, точнее не скажу), в общем, препарат, инъекция которого в неблагополучную зону заставляла бы организм «опамятоваться», как мы шутили, — будила бы инстинкт целесообразности, изначально ему присущий. Но это так, метафора. Он сам считал, что разрабатывает средство для коррекции органических процессов. Раз даже сказал мне: «По сути, открытие будут использовать в медицине больше для омоложения организма, чем для лечения рака. Потому что рак (это его слова) как социальный бич через поколение-другое отомрет, а вот дегенерация клеток и старение — этот бич еще останется…»
— Разбудить инстинкт целесообразности, изначально присущий каждому организму, — раздельно произнес Заломит. — Если он это понял, он понял все… — И добавил, решительно поднимаясь: — Я как во сне со вчерашнего вечера.
— Да, — согласился Николяну, тоже, хотя и тяжело, вставая. — Не могу поверить, что он просто споткнулся и прокатился по всему склону, ведь это даже не обрыв…
— Как во сне, — повторил Заломит, опуская голову, — как в бреду. «Скорая» увозит тело Аурелиана Тэтару, а мы, посмотрев ей вслед, возвращаемся на базу, и Хаджи Павел заказывает пару бутылок вина… В голове не укладывается. Неужели это было? Неужели это правда с нами было?
Только он уснул — так ему показалось, — его разбудил Хаджи Павел.
— Быстренько одевайся. Следователь прибыл. Au fond, mon vieux, nous sommes suspects[7],— добавил он шепотом.
Во дворе его ослепил свет летнего утра. Народ теснился вокруг смуглого молодого человека со строгостью в лице.
— Товарищ Заломит, не так ли? — спросил молодой человек, вертя в руках блокнот. — Филип Заломит, профессор. Вы приехали позавчера вечером из Пояна-Дорней на машине вашей лаборатории по физиологии растений, верно? Доктор Аурелиан Тэтару ожидал вас на террасе вместе с товарищем Хаджи Павлом, инженером, и товарищем Николяну, врачом, не так ли?
— Так, — проронил Заломит, не решаясь взглянуть на «товарищей».
— Тогда по коням. То есть в пикап, чтобы сэкономить время.
— Товарищ Чуботару, это очень близко, — возразил Хаджи Павел, — меньше чем в километре отсюда.
— Теряем время, — отрезал Чуботару.
Когда все выбрались из пикапа, он прокашлялся и, тоном подчеркивая важность момента, начал: