Лешка метнул исподлобья на Варю обжигающий взгляд и, не сказав ни слова, пошел прочь. Пока он вышагивал до шатрового дома, сутулясь под съехавшим на правое плечо рюкзаком, он так и не оглянулся, хотя Варя все это время напряженно ждала: не посмотрит ли Лешка в ее сторону?
ГЛАВА ВТОРАЯ
Мать тормошила Лешку за плечо, приговаривая чуть нараспев (так умела только она):
— Олеша-а! Пора в школу, Олеша!
От ласкового прикосновения теплой материнской ладони затаяло сердце, и Лешке захотелось еще на минуточку притвориться спящим, продлить это блаженство, но… уже чьи-то чужие руки с силой тряхнули его за плечи, и он проснулся.
Вскинув голову, Лешка ошалело повел вокруг заспанными глазами. И ему показалось, что видит он уже новый сон. Лешка сидел за столом в незнакомой до жути избе с голыми стенами цвета старого воска, аккуратно разлинованными темными мшистыми пазами. С некрашеного прокопченного потолка свисала молочно-мутная электрическая лампочка без абажура, а прямо перед ним стоял молодой кареглазый мужчина в солдатской линялой гимнастерке и кирзовых сапогах, стройный и тонкий, словно девушка, стоял и улыбался, держа на блестящей пряжке ремня правую руку всего с двумя пальцами.
— Олеша, ну очнись, ну… Олеша! — говорил молодой мужчина.
И Лешка наконец понял, что это не сон, что все это самая настоящая явь и что впервые после смерти матери называют его так, как это делала она — исконная окающая волжанка.
Напряженно тараща глаза, вдруг ставшие пронзительно ясными, глянул он в упор на стоявшего перед ним человека с курносым и добрым, как у Лешкиной матери, лицом и такими же, как у нее, упругими, вразлет, бровями.
— Дядя Слава! — ахнул смущенно и радостно Лешка и вскочил, не зная, как ему поступить: не виснуть же на шее дяди, он ведь не девчонка! Но дядя сам заключил племянника в объятия и поцеловал его в порозовевшую щеку.
— Что это ты, Олеша, прикорнул за столом? — спрашивал дядя, все еще прижимая к себе Лешку. — Я вон топчан тебе приготовил, извини только, пуховиков не имею, живу все еще по-солдатски.
— А я, дядя Слава, даже на досках могу, — сказал Лешка. — Уснул я невзначай… Прочитал твою записку насчет обеда, поел как следует и уже не помню, как меня разморило. Спросонок не узнал тебя сразу. На фронтовой карточке, у нас дома, ты с бородой и усами и такой… такой…
— Выходит, я после войны помолодел? — засмеялся дядя Слава.
Освободившись из его объятий, Лешка наклонил свою вихрастую голову с крутым, высоким лбом и тяжело засопел.
А дядя Слава, оглядывая щуплую, нескладную фигуру племянника с длинными, большими руками, весело продолжал:
— В сорок третьем году, когда я на фронт отправлялся, ты вот эдаким был… под стол пешком ходил. А сейчас — гляди-ко… тоже не сразу признаешь!
Вдруг он вздохнул, повел ладонью по мягким каштановым волосам — они опять напомнили Лешке мать — и тихо, с грустью, добавил:
— Что и говорить, брат, много за эти годы воды утекло.
Лешке подумалось, что дядя Слава, вероятно, вспомнил свою сестру, единственную сестру, которая так любила его, так часто писала ему письма, тревожась о нем — живущем одиноко, словно отшельник, в далеком от Волги Подмосковье. О том, почему дядя Слава после демобилизации из армии не вернулся в Хвалынск, Лешка до сих нор ничего не знал.
За день до своей кончины мать сказала Лешке, припавшему к ней на край больничной койки:
— Олешенька, светик мой, если тебе будет плохо… совсем уж плохо, поезжай к дяде Славе, он тебя не бросит.
И правда, до чего же быстро бежит время: год минул, целый год, а как вспомнишь, кажется, будто лишь вчера обрушилось на Лешку страшное горе.
Лешка тоже вздохнул, отвернулся. Ему не хотелось, чтобы дядя Слава заметил, как у племянника подозрительно часто заморгали ресницы.
— Что же мы стали друг против друга, будто монументы! — не очень естественно усмехнулся дядя, стараясь показать, будто он и на самом деле ничего не заметил в поведении Лешки. — Давай, брат, располагайся. А я электроплитку починю и чайник поставлю. Пора ведь и ужинать.
— Разреши мне! — сказал, оживляясь, Лешка. — С электричеством возиться — это мне по душе.
За ужином говорили о разном: о Москве — Лешка три дня бродил и разъезжал по столице, о дядиной работе в лесничестве, о Брусках и даже о погоде, совсем не касаясь главного — Лешкиного приезда.
И только в самом конце ужина, когда вспотевший Лешка принялся за последний, восьмой, как он сказал, завершающий стакан чаю, дядя Слава, закуривая сигарету, будто между прочим проговорил: