И когда он увидел конец России, открылось и его страшное борение за Россию, отчаянная оборона от судьбы.
Отчаянная борьба. Один против всех – что там «правые» или «левые», весь русский сумбур со всеми его людьми, – но один против всех сил видимых и невидимых, против самой судьбы, может быть, самого Бога, если Бог обрек Россию рассеянию…
«Гляди: святые буквы в книге налились кровью…»
Лесков увидел и забился в судорогах. Все, им написанное, – один терзающий вопль, и кажется, что Лесков всегда осеняет себя крестным знамением – «с нами крестная сила».
«Однодум», «Несмертельный Голован», «Запечатленный ангел», «Фигура», «Овцебык», «Кадетский монастырь», «На краю света», «Котин доилец», «Пугало» – все это знамения того, в чем Лесков видел спасение, выход России из рокового круга. Герои лесковской галереи – кроткие духом и чистые сердцем люди в полноте и красоте своего добродеяния – русские праведники. Лесков их не выдумывал. Он списывал их с натуры. Праведники были, на них и полагал Лесков краеугольный камень России, ее спасение. Праведники, люди. Третьего Царствия, по слову апостола Павла, «вместилища Духа Святого», именно они, чудаки и юроды для всего сумбурного и бесправедного мира, их окружающего, по вере Лескова, «стоя в стороне от истории, сильнее других делают историю». Лесков не верил в Россию – ни в Пушкина, ни в Петра – всем им рассеяться, но он верил в русских праведников, в праведную Россию, человека божественной правды и справедливости.
«Россия во Христа крестится, но во Христа еще не облеклась». Это тоже слова Лескова. Он – двойник Гоголя, одни у них глаза на Россию, и одно терзание за Россию, и одна одержимость, исступленное заклинание, призыв крестных сил за нее, уже обреченную.
Лесков, с его ежом, точно бы вставшим дыбом от ужаса, с его пристально-прищуренными, как у сумасшедшего, глазами, всегда напоминает отчаявшегося в своем магическом круге философа Хому, который, косноязыча и захлебываясь, отчитывает всеми заклинаниями ведьму, но силы тьмы, но дряхлые страшилища, самый Вий уже ломятся за магическую черту, уже осиляют заклинание…
Лесков окружил себя русскими праведниками, как магическим кругом.
И когда он уставал от битвы с судьбой, он точно закрывал глаза на все, что творится кругом, – на Россию и на ее людей – он замыкался в своем вневременном круге – в созерцательной недвижности, в праведном стоянии и, как искусный изограф, писал образы своих отшельнических видений. Таковы его «Апокрифы», прекрасные и усталые.
И когда отчаивался Лесков, он потешался, он издевался над всем тем, что все равно должно сгинуть – над Рассеей, и его прославленный язык – язык отчаяния.
Непременное искажение слов, причудливое сцепление фраз, нарочитая неправильность, тяжелые груды языковых сочетаний – точно Лесков пишет не на русском языке – на причудливом языке Рассеи, Пошехонии или комедии о царе Максимилиане.
Эта гротесковая и нарочитая смесь простонародной, солдатской и департаментской «кочевряжистой» речи, куда еще изобильно влиты четьи-минейные обороты и образы. Это смутный язык послепетровского имперского смешения, как бы еще не дошедший до сознания, еще не переработанный им. Именно таким языком говорит лесковская Рассея.
Органическая ткань его рассказа всегда подавлена физиологической языковой тканью. Лесков лепит из языковых образов, он необычайный языковой лепщик. «Левша» без его языка не был бы «Левшой». А ведь это нагромождение потешающих словообразований и почти болезненных словоискажений: «и посредине под валдохином стоит Аболон Полведерский», и все эти «мелкоскопы», «верояции», «тугаменты», «непромокабли», «морские водоглазы» и прочее. То же в «Полуночниках» с известными «фимиазмами». В «Колыванском муже» Лесков немедленно переиначивает одну из героинь Генриетту в Венигрету и сам замечает: «прозвать ее Венигретой могло только наше русское пустосмешество».
Пустой смех над пустотой, над тем, чему рассеяться, – часто это и есть смех Лескова.
Причудливую вязь, его необычайные языковые элементы и методы легче всего проследить на изумительном «Очарованном страннике», где сливаются в один сплав такие слова, как «форсисто», «манера», «характер», с, такими четьи-минейными словами, как «жарынь», «блыщание», «обнагощенный», где, описывая, например, могущество хана Джангара, Лесков прибегает к удивительному приему «заумности», накопления словесных бессмыслиц: «Хан Джангар в степи все равно, что царь… Царюет, и у него там в Рынь-Песках, говорят, есть свои шихи и шихсады, и молозады, и мамы, и азии, и дербаши, и уланы…»
Язык Пушкина – гармоническая мера необходимости и простоты, всегда процеженная сквозь ясное сознание. Язык Лескова – отказ от сознания.