– Скажу тебе так… Многие и карбованцы брать не станут. За самостийную Украину воюем. Без москалей и коммунистов. Хлеб и запросто так отдадут. И на мягкую постелю уложат, и теплым одеялом укроют… Ты карбованец-то в карман припрячь, что же его всем показывать, – посмотрел он вслед двум молоденьким девушкам, шедшим в сопровождении белокурого высокого старшего лейтенанта.
Троица о чем-то оживленно разговаривала, как это бывает со старыми знакомыми, которым всегда есть о чем переговорить.
– Пули на них нет, – процедил сквозь зубы Панас.
Остановив взор на долговязой гибкой фигуре старшего лейтенанта, Головня пообещал:
– Ничего, на всех отольем.
– И еще… Скоро пшеницу собирать. Сеяли мы не для того, чтобы хлеб большевикам достался. Сбор урожая нужно сорвать! Где можно – заминировать поля, где невозможно помешать – сжечь! Активистов и предателей украинского народа убивать! Пусть боятся. Хлеб наш, и никому мы его не отдадим.
– Сделаем, – пообещал Головня.
– В следующий раз встретимся в другом месте. Не нравится мне оно… У тебя в городе какое-то дело? Ты прямо так и рвешься в Станислав… Если появилась зазноба, брось ее! Она в нашем деле только помеха. Нас ничто не должно связывать.
Не дожидаясь ответа, Панас едва кивнул и потопал дальше. Приостановился, пропустив с почтением двух солдат, волочивших за собой пулемет, и свернул за угол.
На Рыночную площадь въехали две грузовые машины с трепыхающимся брезентовым кузовом. На деревянных, поцарапанных осколками бортах был нарисован большой красный крест. Из кабины поспешно выскочил майор медицинской службы – сухощавый, подвижный, какими бывают только в молодости, – и устремился к зданию. Что-то сказал коренастому крепкому старшине, косолапо заторопившемуся следом, и проворно юркнул в приоткрытую дверь.
Свирид Головня не протопал даже два десятка шагов, как майор выскочил наружу и громко, перекрывая топот солдатской колонны, шедшей по улице, сочно прокричал высоким голосом:
– Комнаты освободили. Открывай борта! Выводи раненых.
– Сделаем! – поспешно отозвался старшина.
Привычно и как-то очень прытко он взобрался на колесо грузовика, словно краб на скользкий камень, и стал отпирать борт. Затем скинул металлическую лестницу.
Из глубины кузова на выход потянулись раненые. Их вдруг стало как-то сразу много. Большинство застыли у края грузовика, как перед непреодолимой преградой, образовав перевязанную окровавленную стену, и с надеждой, с какой малое дитя смотрит на сильного родителя, взирали на дюжих санитаров, оказывающих им помощь. Осторожно опираясь на подставленные плечи и руки, опасаясь растерять остаток сил, раненые принялись спускаться на булыжную мостовую.
Невольно приостановившись, Головня посмотрел на едва передвигавшихся, изувеченных войной бойцов. Измученные, исхудалые лица; щеки впалые, заросшие серой густой щетиной. Все героическое оставлено на поле брани. Среди них выделялся долговязый тощий юноша – обнаженный по пояс с перевязанной крест-на-крест грудью, – опиравшийся на крючковатую палку. Их взгляды на какой-то миг пересеклись, и Свирид, ожидавший увидеть в его глазах боль, отчаяние, обреченность, невольно отшатнулся в сторону, распознав в глубине широко распахнутых очей затаенную ненависть. Это были не глаза юноши, а двустволка, направленная в самое сердце. Отказавшись от помощи санитаров, он ступил на дорогу и нетвердой походкой тяжелораненого побрел к отворенной двери. Воевать с такими трудно, такого не переубедить. Нужно сразу уничтожить, на одного врага будет меньше. Будто бы угадав мысли Свирида, молодой боец обернулся и ответил ему откровенным взором, как если бы принимал брошенный вызов.
Свирид Головня попытался даже ободряюще улыбнуться, не без труда разлепив вдруг помертвелые губы, а потом зашагал дальше – в сторону городской окраины, куда длинным нескончаемым потоком текла военная техника.
Завершалась вторая половина дня. Припекло крепенько, как здесь бывает в зените лета. С земли, закованной в серый тесаный булыжник, словно в средневековую броню, как с раскаленной жаровни, призрачным видением поднимался нагретый за день воздух. Дыхание спирало. Стараясь держаться в тени, Головня вышел на самую окраину города. Потянулся частный сектор с красиво раскрашенными домами, утопающими в густой зелени деревьев. Раскидисто произрастали каштаны; белесые стволы бука высоко тянулись к небу. Солнце, наливаясь багрянцем и оттого значительно отяжелев, склонялось неумолимо на разросшийся ельник, торчавший неровным частоколом.