Остается лишь лежать да считать баранов.
10
— Доброе утро, Элиза, надеюсь вы хорошо выспались?
Я резко просыпаюсь. Заснула я, кажется, на три тысячи двести пятьдесят пятом баране, поэтому чувствую себя так, словно только что свалилась с луны.
— Погода сегодня просто чудесная. Прекрасный осенний денек, — продолжает Элен, открывая ставни.
Не понимаю, зачем она попусту тратит время, открывая и закрывая их, — ведь для меня от этого ничего не меняется.
Звонок в дверь.
— Ох, там кто-то пришел. Я скоро вернусь.
Надеюсь, что очень скоро: страшно хочется писать.
Снизу доносится мужской голос, и я невольно прислушиваюсь. Флоран Гассен. Интересно.
— Искренне сожалею, что пришлось побеспокоить вас в такую рань, но мне крайне необходимо задать несколько вопросов — и вам, и вашему мужу.
— Муж уже уехал: прежде, чем отправиться в банк, он отвозит в школу Виржини.
— Вот как; ну что ж. Послушайте, это вовсе не официальный визит; просто мне хотелось бы знать, не доходили ли до вас слухи о том, будто Софи Мигуэн изменяла мужу…
— Хотите кофе?
— Гм… Нет, спасибо.
— Садитесь, прошу вас. И извините, ради Бога: мне нужно отлучиться на минутку; я скоро вернусь.
— Гм… Да, пожалуйста.
Элен вихрем влетает в мою комнату.
— Вот наконец и судно. Пришел инспектор Гассен, и я не знаю, как мне быть: он хочет, чтобы я ему сказала, известно ли мне, что у Софи… Как по-вашему, мне следует ему все рассказать?
Я приподнимаю палец. Элен извлекает из-под меня судно.
— Я скоро вернусь.
Она возвращается в гостиную.
— Ну вот, теперь я полностью в вашем распоряжении.
— Так что… насчет Софи Мигуэн… — произносит инспектор; он явно не на шутку смущен.
— Да, разговоры об этом мне и в самом деле доводилось слышать…
— И они соответствовали действительности?
— Думаю, да. Я сама однажды слышала, как, разговаривая по телефону с каким-то мужчиной, она назначила ему свидание…
— Вам известно, с кем именно она говорила?
— Нет. Но даже если бы мне это и было известно, я не сказала бы вам об этом. Софи умерла, Стефан — тоже; вряд ли есть какой-то смысл теперь ворошить их грязное белье.
— А вам не кажется, что есть смысл установить один простой факт: виновен Стефан Мигуэн или нет?
— Не понимаю, при чем тут Софи.
— Следователь не совсем уверена в том, что смерть Мигуэна действительно была самоубийством. Она хотела бы внести абсолютную ясность в вопрос о том, не идет ли здесь речь об убийстве с целью свалить ответственность за всю серию совершенных убийств.
А эта мадам — следователь — отнюдь не дура; нам явно повезло, что дело ведет она!
— Но ведь Стефан оставил письмо?
— Да, и по-моему, оно является бесспорным фактом. Того же мнения придерживаются эксперты. Письмо отпечатано на машинке — на той самой машинке, которой он пользовался для деловой переписки; значит, оно было отпечатано еще до его отъезда, к тому же и подпись его сомнений не вызывает.
Отпечатано на машинке! Да это же все в корне меняет! Как будто такой человек, как Стефан, способен долго и старательно печатать целую исповедь! Нет, так поступил бы разве что какой-нибудь интеллектуал. Стефан же, насколько я его знаю, просто снял бы колпачок со своей ручки с золотым пером и — с прилежанием школьника — написал бы несколько строк на двойном листочке тетрадки в клетку…
— Почему вы рассказываете мне об этом?
— Потому что мне кажется, что это касается вас самым непосредственным образом. Все же ваш приемный сын… то есть, я хочу сказать… простите, но…
— Рено мертв, инспектор; ничто не в силах вернуть его нам. Я очень устала от всех этих историй, и мне хочется лишь одного: покоя.
— Но путь к покою лежит через познание истины, мадам; вы сможете успокоиться лишь тогда, когда узнаете всю правду…
— Да что вы в этом понимаете? Знание подчас куда больнее полного неведения — особенно, если правда оказывается просто невыносимой. А та правда, которую преподносите мне вы, действительно непереносима.
— В таком случае вы можете придерживаться версии следователя, хотя не думаю, чтобы она подтвердилась.
— Вы закончили? У меня еще много работы.
Голос Гассена звучит смущенно… Он молод, огорчен, а потому говорит как-то сбивчиво:
— Хорошо, я ухожу. Искренне огорчен, что так расстроил вас…
— До свидания, инспектор.
— До свидания, мадам, я…
Громко хлопает дверь. Какой-то шум внизу.
— Паршивый идиот! Все вокруг — идиоты паршивые! Оставьте же меня наконец в покое, черт подери! Да провалились бы вы сквозь землю, к чертям собачьим!
Элен вопит не своим голосом, стуча кулаками по мебели. А я — без всякой надежды на помощь — лежу на этой дурацкой кровати словно рыба, выброшенная из воды. Еще некоторое время она так и бушует там, внизу, затем воцаряется тишина. Должно быть, она наконец выдохлась. Гнев быстро истощает силы человека, горе — тоже. Мне в свое время было очень тяжело — когда я наконец поняла, в каком положении оказалась — именно оттого, что не могла я ни кричать, ни выть, ни плакать; не могла рвать на себе волосы, расцарапать щеки до крови, колотить кулаками по чему ни попадя; я не могла дать выход своим эмоциям, не могла даже напиться с горя; я оказалась как бы запертой в своем собственном мозгу, неумолимо и беспрестанно терзавшем меня — и терзающим до сих пор — какими-то мыслями и образами, от которых мне, может быть, хотелось бы и избавиться…
Грохот внизу прекратился. В воцарившейся наконец тишине до меня доносится лишь какой-то приглушенный вой — бесконечный и очень горестный; я представляю себе, как Элен, обхватив голову руками, тихо воет от горя, похожая при этом одновременно и на раненое животное, и на беззащитного ребенка. Невозможно остаться равнодушным, оказавшись вдруг невольным свидетелем прорвавшегося вот так наружу чужого горя. Я сглатываю слюну. Вой внизу не прекращается, наоборот: становится все громче, пронзительнее и — вдруг резко переходит в хриплые рыдания; те глухие, внезапные рыдания, что застревают в горле, буквально раздирая его на части; потом — тишина.
Шаги. Отворяется какая-то дверь. Звук бегущей из крана воды. Звук воды прекращается. Шаги в направлении моей комнаты.
— Он ушел. Они уверены, что Стефан виновен во всем. Только следователь еще немного сомневается. Ну и гадость же все это. Вспоминаю, с какими мыслями семь лет назад мы решили перебраться сюда. Покой, сельская местность, красивая жизнь… Сплошной идиотизм.
Некоторое время она молчит — похоже, размышляя о чем-то, потом продолжает:
— Знаете, я много думала о том, чем будет заниматься мой сын, когда вырастет. Не знаю почему, но, в результате, я всегда видела его за штурвалом парусника — с развевающимися на ветру волосами…
Она говорит: «мой сын» — значит, действительно была привязана к этому ребенку как к родному.
— … И в то же время где-то глубоко в душе у меня таилось предчувствие — жуткое предчувствие грядущего несчастья. Может быть, просто потому, что он был мальчиком. Мальчики намного слабее девочек, поэтому и умирают они чаще. А вообще я всегда боялась за него, боялась так, словно знала, что нечто злое — очень злое — постоянно наблюдает за ним, спрятавшись в темном углу. И это оказалось правдой. Его отобрали у меня.
Теперь уже она дышит заметно ровнее. Наверное, понемногу успокаивается.
— В один прекрасный день вдруг понимаешь: твоя жизнь — сплошные развалины, в которых ты совершенно запуталась. Но что тут поделаешь? Никто не властен над своей судьбой, ведь так? Вот вы, например: разве вы могли когда-нибудь хотя бы представить себе, что с вами такое случится? Этот город приносит несчастье — вот в чем вся беда. Нужно уехать отсюда. А Поль говорит, что это невозможно. Боится что где-то в другом месте уже не сумеет получить такой хорошей работы. Хоть душу Дьяволу продаст, лишь бы зарплаты своей не потерять. Ничего-то он не понимает. Решил, что в глубине души я ненавижу его. Пожалуй, так оно и есть: с некоторых пор я действительно его ненавижу. Так ведь часто случается, правда? Человек думает, будто очень любит кого-то, и вдруг осознает, что просто ненавидит его. Интересно, который час? Ужас, как быстро бежит время, когда впадаешь в отчаяние. Ну-ка, пора нам с вами одеваться.