Выбрать главу

Этими словами старик закончил свою речь. Он сложил, как делал это обычно, салфетку, скатал ее и сунул в имевшееся для этого серебряное кольцо. Потом расставил в определенном порядке многочисленные бутылки, положил сыр и печенье на тарелки и накрыл их предназначенными для этой цели стеклянными колпаками. Но в шкаф не убрал, как делал обычно, а оставил на столе, а сам не встал со стула. Гроза между тем удалилась, перевалила по ту сторону восточного горного хребта, вспышки молнии слабели, раскаты грома затихали, солнце прорвалось сквозь тучи и осветило комнату своими ласковыми лучами. Виктор сидел напротив дяди, он был потрясен и не мог вымолвить ни слова.

Прошло довольно много времени, раньше чем старик, все еще сидевший перед своими бутылками, снова заговорил:

— Ежели ты уже питаешь склонность к какой-либо особе, для брака это значения не имеет, это ничему не мешает, но часто ничему и не помогает; бери ее в жены; если же ты ни к кому склонности не питаешь, то это тоже не важно, потому что симпатии не постоянны, они проходят и уходят, мы тут ни при чем: не мы их призываем, не мы гоним их прочь. Мне довелось пережить сильное чувство, — впрочем, ты, верно, это и без того знаешь, — но раз я уже об этом заговорил, я покажу тебе ее портрет, какой она была в то время, — это я заказал портрет… погоди, может быть, я отыщу.

С этими словами старик встал из-за стола, он долго рылся в шкафах, то тут, в столовой, то в другой комнате, но никак не мог отыскать портрет. Наконец он вытащил его за пыльную золотую цепочку из какого-то ящика. Он протер стекло рукавом своего серого сюртука и протянул миниатюру Виктору.

— Видишь?

— Это Ганна, моя сестра! — весь зардевшись, воскликнул Виктор.

— Нет, — сказал дядя, — это Людмила, ее мать. Как мог ты подумать, что это Ганна? Ее еще не было на свете, когда был написан этот портрет. Разве приемная мать ничего тебе обо мне не говорила?

— Как же, говорила, что вы мой дядя и живете в полном уединении на далеком горном озере.

— Она считала меня величайшим злодеем.

— Нет, дядя, это неверно. Она ни о ком еще не сказала худого слова, а из ее рассказов о вас мы знали, что вы объездили весь свет, состарились и живете теперь очень уединенно, вдали от людей, хотя раньше охотно всюду бывали.

— А больше она про меня ничего не говорила?

— Нет, дядя, ничего.

— Гм… это с ее стороны хорошо. Я, собственно, так и ожидал. Если бы только она была тогда чуточку посильнее и окинула ясным умом, доставшимся ей в удел, несколько большую часть мира, все было бы иначе. А про то, что я хотел присвоить твое именье, она тоже ничего не говорила?

— Нет, что хотели присвоить не говорила, наоборот, она говорила, что имение по праву ваше.

— Так оно и есть, но я уже смолоду был очень деятелен, начал торговлю, расширил дело и заработал столько, что мне на всю жизнь хватит, и в этом небольшом именьице я не нуждаюсь.

— Приемная мать и до того, как вы меня потребовали, не раз настаивала, чтобы я отправился к вам, но опекун препятствовал.

— Вот видишь!.. Намерения у твоего опекуна всегда добрые, да только он не видит дальше своего письменного стола, который закрыл от него и землю, и море, и вообще весь мир. Он, верно, опасался, как бы, живя у меня, ты не позабыл чего-нибудь из того, чему обучился, хоть это и не понадобится тебе ни разу за всю твою жизнь… Видишь ли, было время, когда я хотел взять в жены твою приемную мать. Этого она тебе, значит, тоже не говорила?

— Нет, ни она, ни опекун.

— Мы тогда были очень молоды, она была тщеславна. Как-то я сказал, что хочу заказать ее портрет. Она согласилась, и художник, которого я привез из города, изобразил ее вот на этой продолговатой пластинке слоновой кости. Я оставил миниатюру себе и заказал потом золотую рамочку и золотую цепочку. Я тогда питал к ней большую склонность и очень ее отличал. Возвращаясь домой из путешествий, которые предпринимал, чтобы познакомиться с моими корреспондентами, заключить новые сделки и завести связи, я выказывал ей большое внимание, привозил всякие прекрасные подарки. Она же не отвечала на мои любезности, была приветлива, но взаимности не проявляла, не говоря почему, и подарков моих не брала, тоже не говоря почему. Когда же я наконец объяснился, сказав, что назову ее своей женой, не раздумывая, ежели только она согласна сейчас или несколько позднее стать моей, она поблагодарила за честь, но ответила, что не чувствует ко мне той склонности, какую почитает необходимой для брака, который заключают на всю жизнь. Когда я спустя несколько дней поднялся к роднику под буками в Оленьей ложбинке, я увидел ее — она сидела на большом камне около родника. Шаль, которую в холодные дни она охотно накидывала на плечи, теперь висела на суку несколько поодаль растущего бука — низком и прямом, словно нарочно для того протянутом. Шляпа ее висела там же, около шали. А на камне рядом с ней сидел мой брат Ипполит, и они обнимались. Сюда, к роднику, они уже давно приходили на свидания, я узнал это только впоследствии. Сначала я хотел его убить, но потом сорвал шаль, за которой был скрыт, как за занавесом, и крикнул: «Лучше бы вы действовали открыто и поженились». С того дня я занялся его недвижимостью и помогал ему продвигаться по службе, чтобы они могли пожениться. Но когда, чтобы подняться еще на ступень выше, твоему отцу понадобилось на время отлучиться и когда, вернувшись, он по долгу службы обязан был сообщить, что некий друг нашего отца, временно находясь в затруднительном положении, растратил казенные деньги, когда об этом уже шушукались в городе, когда старик уже хотел покончить с собой, твой отец в ту же ночь побежал к нему, внес деньги и, чтобы положить конец всяким слухам, посватался к дочери того человека, ставшей потом твоей матерью; и когда брак действительно состоялся, вот тут-то я и пришел к Людмиле и стал насмехаться над тем, как неумело она распорядилась своим умом и сердцем. Впоследствии она поселилась с человеком, ставшим ее мужем, в той небольшой усадьбе, где живет и поныне. Но это старые истории, Виктор, случившиеся давным-давно и преданные забвению.

После этих слов он взял миниатюру со стола, где держал ее все время, пока сидел в креслах, встал, несколько раз обмотал ее цепочкой и сунул в ящичек рядом с коллекцией трубок.

Гроза меж тем миновала, и горячие лучи уже сиявшего солнца то пробивались сквозь обрывки облаков и клочья тумана, скопившиеся в горной котловине, то снова заволакивались.

Раз вставши из-за стола, дядя не так-то легко садился снова. Так было и сейчас. Он убрал со стола бутылки, отнес их в стенной шкафчик и запер его на ключ. То же самое проделал он с сыром и сладостями. Затем предусмотрительно налил в собачье корытце воды.

Покончив с этими делами, он подошел к окну и посмотрел на площадку в саду.

— Да, все в точности так, как я тебе сказал, — промолвил он. — Смотри, песок почти высох, и через час-другой на площадке можно будет спокойно гулять. Это свойство здешней кварцевой почвы, тонкий слой которой лежит на скальном грунте и, словно сито, не задерживает влаги. Поэтому и приходится доставлять сюда для цветов столько перегноя, и поэтому так легко чахнут здесь фруктовые деревья, которые сажали монахи, а вязы, дубы, буки и другие деревья, что растут в горах, чувствуют себя здесь хорошо, они сжились со скалами, ищут трещины и укрепляются в них.

Виктор тоже подошел к окну и посмотрел на горы.

Позже, когда вошла экономка и убрала со стола, когда Кристоф, уже вернувшийся из Гуля, вывел на прогулку собак, дядя вышел через потайную дверь в оружейную комнату.

А юноша, которого после грозы влекло на воздух побродить на просторе, пошел к себе в комнату и стал глядеть из окна.

Немного спустя он увидел, что дядя подвязывает внизу на садовой площадке цветы к палкам.