Когда же все бумаги были выправлены и прошел положенный законом срок, господин Тибуриус ввел Марию, уже как супругу, в свою квартиру, и поздней осенью приезжие, еще отдыхавшие на водах, имели случай наблюдать, как Тибуриус помог Марии подняться в дорожный экипаж и как молодая пара укатила в нем в Италию.
В намерения Тибуриуса входило провести в этой южной стране зиму, однако свадебное путешествие затянулось на три года, и, уже только объехав многие страны, супруги вернулись, наконец, в свой дом, выстроенный за это время на чудесной родине Марии. Отцовский Тибуриус продал.
И до чего же преобразился господин Тибуриус!
Шелковых китайцев как не бывало, лосевые покрывала исчезли с кровати и диванов — спит Тибуриус теперь на чистой соломе, покрытой полотняной простыней. Все окна в доме открыты — потоки воздуха струятся в комнаты, по дому он расхаживает в таких же просторных одеждах, как его друг — маленький доктор, посоветовавший ему поехать на воды, да и хозяйство господин Тибуриус ведет по примеру своего исцелителя сам.
А доктор этот, живший словно по рецепту, вот уже многие годы, как поселился рядом с Тибуриусом, он перевез сюда все свои растения и оранжереи — воздух-то здесь намного лучше, да и прочие условия для произрастания отличные. Говорят, когда слухи о женитьбе Тибуриуса дошли до него, маленький эскулап хохотал до упаду. Однако он любит и уважает своего соседа необычайно, и, хотя когда-то давно, сразу же после первого знакомства, он называл его Тибуриусом, ныне он этого никогда не делает, а говорит: «Друг мой Теодор».
Да и госпожа докторша, не жаловавшая Тибуриуса во времена его чудачества, весьма ценит и уважает его ныне, Марию же она любит всем сердцем, и та отвечает ей взаимностью.
Светлый и ясный ум девушки-горянки помог Марии быстро освоиться в новых обстоятельствах, и никому и в голову не приходило, что они для нее внове. А благодаря природной жизненной силе, коей наградил ее лес, дом их сверкает чистотой, да и вся жизнь в нем светится улыбкой, будто сотворена она из единого чудесного камня.
Тибуриус не первый горожанин, взявший себе в жены девушку из крестьянского сословия, но далеко не все сделали столь удачный выбор. Я и сам знал одного городского жителя, у которого жена была великая расточительница — все холила великолепное деревенское тело свое.
Отец Марии живет теперь с детьми, в домике на альпийском лугу он заскучал бы, а в комнате его висят те же часы, что когда-то так хорошо показывали время в его родных стенах.
Вот и вся история о лесной тропе.
Под конец одна просьба: да простит мне господин Теодор Кнайт то, что я опять называл его Тибуриусом. К Теодору я далеко не так привык, как к доброму старому Тибуриусу, который однажды, разъярившись, даже накричал на меня, когда я сказал: «Послушай, Тибуриус, ты же чудак из чудаков и фантазер, каких на свете не сыщешь!»
А разве я не был прав?
Приписка. В ту минуту, когда я пишу это, до меня дошло известие, что единственное горе, единственная беда и единственная досада, омрачавшие брак Марии и Тибуриуса, отлегли — у них родился первый ребенок, веселый; и крикливый мальчик.
1844
ПОТОМКИ
© Перевод Е. Михалевич
Итак, я вдруг стал пейзажистом. Это ужасно. Попадете ли вы на выставку новых картин — там вы увидите великое множество пейзажей; придете ли вы в картинную галерею — там число пейзажей будет еще больше; если же собрать и выставить на всеобщее обозрение все пейзажи, написанные современными пейзажистами — теми, кто хочет продать свои картины, и теми, кто не помышляет их продавать, — какое несметное множество пейзажей предстало бы нашим взорам! Я уж не говорю о скромных барышнях, тайком пишущих акварелью плакучую иву, а под ней какую-нибудь увенчанную зеленью урну среди цветущих незабудок, — творение это предназначается в подарок маменьке к дню рождения; я не говорю также о набросках на листке альбома, которые путешествующие дамы или девицы делают на память, стоя у борта парохода или у окна гостиницы; я не говорю ни о тех пейзажах, которыми виртуозы каллиграфии украшают свои виньетки, ни о кипах рисунков, ежегодно изготовляемых в женских пансионах, — среди них тоже на каждом шагу попадаются пейзажи с деревьями, на которых растут перчатки, — если прибавить все это, лавина пейзажей погребет под собою отчаявшееся человечество. Значит, создано уже предостаточно писанных маслом и вставленных в позолоченные рамы пейзажей. И все же я хочу писать пейзажи маслом — столько, сколько успею за время, отмеренное мне судьбой. Мне теперь двадцать шесть лет, моему отцу пятьдесят шесть, деду восемьдесят восемь, и оба они такие крепкие и здоровые, что могут прожить и до ста лет; мои прадед и прапрадед, а также их деды и прадеды, по словам моей бабки, все умерли за девяносто; если и я проживу так долго, причем все время буду писать пейзажи и все сохраню, то, вздумай я перевезти их в ящиках вместе с рамами, потребовалось бы не меньше пятнадцати пароконных повозок с лучшими тяжеловозами в упряжке, и это при условии, что иногда я все же позволю себе провести денек-другой в праздности и довольстве.
Тут есть над чем подумать.
Далее. Когда попадаешь на одно из альпийских озер и останавливаешься на ночлег в какой-нибудь уединенной гостинице, то вечером в общем зале непременно увидишь трех или четырех пейзажистов, весь день просидевших за работой где-нибудь на лугу. Те же, которые пишут у кромки ледников, ночуют в пастушьей хижине на горном пастбище или еще где-нибудь. У водопада несколько больших белых зонтов составляют как бы римскую «черепаху», применявшуюся при штурме осажденных городов; под зонтами сидят люди, пытающиеся перенести на холст низвергающийся в дымке брызг поток.
На опушке леса, перед руинами древнего рыцарского замка, у нагромождения скал, над ширью равнин, на берегу моря, в гротах и зеленовато-голубых ледяных пещерах глетчеров, чуть ли не перед каждым деревом, прудом, полуразвалившимся строением или лесным растеньицем — всюду сидят те, которые стремятся запечатлеть красками на холсте все, что предстает их взору. А учителя пейзажных классов государственной художественной школы — те и вовсе выезжают за город со всеми своими подопечными, и они пишут с натуры так же, как в классе писали с моделей. И вот теперь я тоже обзавелся трехногим складным стулом и большим зонтом из грубого полотна в зеленую полоску, который я могу воткнуть в землю и укрепить, так что он возвышается надо мной, словно сторожевая башня; кроме того, есть у меня и ящик с красками, служащий мне мольбертом, холст, бумага, кисти и все прочее; я уже не говорю о болотных сапогах, дождевике и прочем, что требуется для защиты от непогоды.
Все это весьма примечательно.
Часто, разглядывая бесчисленные корешки книг, собранных в публичных библиотеках, или просматривая каталоги новых изданий, я задавался вопросом, как это могут люди писать еще одну книгу, когда уже столько их написано; в самом деле, если сделано новое, удивительное открытие, его стоит описать и объяснить в книге, но если хотят просто о чем-либо рассказать, когда уже столько всего рассказано, то это представляется мне явно излишним. И все же с книгой дело обстоит куда лучше, чем с пейзажем, написанным маслом и вставленным в позолоченную раму. Книгу можно засунуть куда-нибудь в дальний угол, можно вырвать из нее страницы, а переплетом закрывать кринки с молоком; что же до картины, то людям жалко позолоченной рамы, и потому сменится несколько поколений, прежде чем она перекочует в какой-нибудь из переходов замка, в сени трактира или лавку старьевщика, чтобы потом, когда багет потеряет позолоту, а на полотне оставят след все перипетии ее судьбы, попасть, наконец, в чулан, где ее что ни год будут переставлять из угла в угол и где она все еще будет блуждать как призрак самой себя, в то время как от книги давно уже не останется ни единой страницы, а переплет успеет покрыться плесенью и сгнить на свалке.
Но я не чувствую за собой вины.