Когда я спустился в долину и входил в дом, мой слуга вел под уздцы обоих вороных после вечернего купания; он приветствовал меня. Однако я, не задерживаясь, направился в комнату, где лежали мои книги. В тот вечер кусок не шел мне в горло.
На следующий день — то есть позавчера, в воскресенье, — я в пять утра поехал к крестьянину Эрлеру, так как прошлый раз он был очень плох; но ему уже лучше, и я оставил ему того же отвару. Жиличка Клума поправлялась, а также и Мехтильда, болеющая желчной лихорадкой. К девяти часам я объехал всех своих больных и пошел в церковь к обедне. Днем я долго плакал.
Вечером я послал к полковнику сказать, что, коли он не возражает, зайду к нему завтра; сперва проведаю больных, а потом, ежели он будет дома, поднимусь к нему, часов так в десять утра или немногим позже. Если же это неудобно, пусть сам назначит время. Однако полковник с тем же нарочным передал, что ожидает меня с большой радостью, а также просит не торопиться от больных. Он весь завтрашний день будет дома или в саду, я без труда найду его там.
До того как лечь, я угостил работника стаканом вина — по случаю воскресного дня, а также исправно выполненного им поручения.
О господи, погреб уже готов, а ведь я задумал поставить над ним большой дом, и теперь не знаю, для кого я его строю. Я хотел построить большой красивый дом, оттого что господь благословил мои труды, тогда как отец мой, худородный крестьянин, жил в бедной хижине, на крыше которой лежали камни, — таких хижин, стоящих на лесистых холмах, и сейчас сколько угодно в нашем краю. Но тут к нам прибыл полковник и возвел каменный дом, что далеко светится на фоне густого бора, являя всей округе достойный образец. Потом я еще до полуночи читал Гохгеймба.
На следующее утро я проснулся ни свет ни заря и, чувствуя, что больше не усну, сразу же вскочил. Роса еще лежала на траве, когда я выехал из дому и, держа путь к своим больным, двинулся лесом, понизу, вдоль ручья. Прохладная вода бежала по камушкам, омывая зеленые берега. Вскоре взошло солнце, и засияло чудесное утро. Оно осушило влажную хвою, травы и кусты, которым на весеннем пригреве ничего не оставалось, как тянуться и расти что есть сил. Вернувшись домой и отведя лошадей в конюшню, я надел свой лучший сюртук и отправился к полковнику. Обогнул рощу и, выйдя на ячменное поле Мейербаха, которое нынче дало богатые всходы, увидел вдалеке дом, куда стремился. Он приветливо глядел вниз, сверкая белизной. Поднимаясь по склону, я ни на минуту не терял его из виду, а когда взошел на холм, одетый зеленой муравкой и поросший ясенями, навстречу мне ринулись два волкодава и заплясали вокруг меня с радостным лаем, так как мы давно не виделись. Полковник был в саду. Я приметил его в просветы ограды. Он был в своем любимом зеленом бархатном сюртуке, с золотой цепью, искрившейся на солнце. Оба мы сняли береты, он поспешил мне навстречу и поклонился, я также приветствовал его. Полковник проводил меня через сад, мимо пышно разросшихся кустов, которые он разводит, и повел в дом. В коридоре пришлось нам пройти мимо Маргаритиной комнаты. На пороге лежала столь хорошо знакомая мне красивая желтая циновка.
Войдя в спальню полковника, я увидел, что зеленые шелковые шторы опущены, отчего в комнате царит мертвенный полумрак. Полковник, подойдя к окну, поднял их, снова опустил, потом снова поднял. Взяв у меня перчатки и берет, он сложил их на постель и остановился предо мной, как всегда подтянутый и аккуратно причесанный. Он все еще не произнес ни слова, как, впрочем, и я.
Наконец он сказал:
— Прекрасный денек, господин доктор!
— Да, славный денек! — ответствовал я.
— Как чувствует себя Сарра и как здоровье хозяина Эрлера?
— Сарра уже три недели как встала, да и Эрлер на поправку пошел.
— Вот и отлично! Было бы жаль такого живого, энергичного человека, к тому же отца пятерых детей!
— Вчера у него миновал кризис, остальное довершит целительный воздух.
— У вас по-прежнему много пациентов?
— Теперь уже не так много.
— Говорят, Майльхауэр сломал ногу?
— Он, как всегда, пострадал из-за собственной неосторожности. Его задело падающим буком.
— Это, кажется, случилось в Таугрунде?
— Да, в Таугрунде.
— Вы теперь часто бываете в Хальслюнге. Верно, что гам корчуют лес на склонах?
— Да, с тех пор как крестьяне взяли землю на откуп, в Хальслюнге сплошь поля.
— А в остальных усадьбах уже косят?
— На лугах не осталось ни былинки.
— Да, поистине прекрасное, благословенное лето. Если господь и дальше не оставит нас своей милостью и все удастся собрать, не один бедняк нынче облегченно вздохнет. Но разве вы не присядете, доктор?
И он чуть ли не силой усадил меня на оттоман, стоявший перед столом, и сам подсел ко мне. Разгладив образовавшиеся на ковре складки и стряхнув приставшие крошки, он вдруг сказал:
— Чудесно с вашей стороны, доктор, что вы ко мне пришли и снова здесь сидите, как сидели частенько; а потому скажите мне попросту: вы и на меня гневаетесь?
— Нет, полковник, — заверил я его. — Я понял, что мне не за что на вас сердиться. У вас доброе сердце, вы и мухи не обидите. В нашем полесье нет человека, которому вы не сделали бы добра, а если кто этого не разумеет, вы идете к нему первым и снова делаете ему добро. Как же мне на вас гневаться! Напротив, это я перед вами виноват; я давно ищу случая вам сказать, что почитаю вас за самого отзывчивого и сердечного человека, какого я когда-либо встречал.
— Если я и впрямь таков, — возразил он, — доставьте мне радость, доктор, не делайте над собой ничего плохого.
Слезы брызнули у меня из глаз, и я заверил его, что никогда это со мной не повторится.
— Позавчера, — продолжал он, — я в великом страхе спустился в Рейтбюль, ведь человек в этих случаях беспомощен, и я оставил вас в руце божией. Когда солнце село, я стоял у окна и молился, и тут я увидел вас — вы шли по меже ржаного поля, как и обычно в те дни, когда отдыхаете с книжкой под березами, — и тогда спокойная благостная ночь снизошла на мой дом. Кстати, оставив вас, я навестил в Рейтбюле сосновые посадки — те, что мы заложили о прошлой весне, — и убедился, что все они принялись, до единого деревца: некоторые уже порядком вытянулись и крепко цепляются корнями за каменную осыпь. На следующий день я только и делал, что сновал из дома в конюшню, из конюшни в сад и опять в дом и все поглядывал поверх полевых бугров и древесных вершин, думая о том, что вы обретаетесь где-то там или проезжаете мимо. А вечером пришел ваш работник и доставил мне большую радость. Тут уж я в вас до конца уверился, ведь мы не первый день знакомы, вы у меня бывали частым гостем, и я был в надежде, что вы с этим справитесь.
Я не смел поднять глаза и, поскольку я уж в столь многом признался полковнику, сказал, что чувствую себя раздавленным и не отваживаюсь эти дни никому глядеть в глаза — ни даже работнику, ни служанке, ни поденщикам.
— Это вы напрасно, — ответил он, — поверьте, все образуется! Делайте людям добро, будьте внимательным врачом, и вы снова почувствуете себя человеком. Да ведь никто ничего и не знает.
— Зато я знаю.
— Это забудется.
— И такая тоска меня грызет, что, едучи мимо елей и берез, я поминутно готов заплакать. Я сразу же поспешил к моим больным, и даже к тем, кто уже поправился, даже к старику Койму, хотя дни его сочтены — у него изнурительная лихорадка, я его хоть немного подбодрил.
— Вот так оно и бывает, что из твердого камня гнева высекаются мягкие искры грусти. С этого господь и начинает наше исцеление.
— Не выдавайте меня, полковник!
— Зря это вы! Один господь в небе да я видели вас, а мы никому не скажем. Пройдет время, и рана затянется, пленка за пленкой. Душа потрясена страхом, но она его поборет. Все обошлось хорошо, оставим же это, доктор, поговорим лучше о другом. Скажите, уж не уволили ли вы Томаса? Почему вчера от вас приходил другой нарочный?
— Нет, Томаса я приставил к лошадям. Для домашних дел и посылок нанял другого. Отец его — крестьянин Инсбух.
— Как же, знаю, этот малый пас Грегордубсовых жеребят. Стало быть, теперь у вас много челяди?