Выбрать главу

Эта зима, обещавшая принести много воды, кончилась самым неожиданным образом: боялись бед, а все обошлось на удивление благополучно. После тяжелых снегопадов на время сильных морозов установилась ясная погода с синим, безоблачным небом. На восходе солнца снег в сиянии зари курился сверкающим маревом, а ночами небо было необычно темное и звезд высыпало видимо-невидимо — не по нашим широтам. Такая погода держалась долго, но однажды в полдень мороз вдруг свалил, да так быстро, что в воздухе стало почти тепло, небо омрачилось, с южной стороны леса нагнало много облаков, — круглые, свинцово-синие, они плыли в белесой мгле, словно летом перед грозой, а до этого сорвался легкий ветерок, так что ели вздыхали и с них потоками лила вода. К вечеру заиндевелые, точно облитые сахарной глазурью, деревья стояли уже совсем черные на тусклом водянистом снегу. Мы ждали беды, и я наказал Томасу, чтобы все мои домашние установили между собой ночное дежурство и следили за прибылью воды, особенно имея в виду задние ворота, и в случае чего разбудили бы меня. Однако ночь прошла спокойно; проснувшись поутру, я увидел совсем не то, что ожидал увидеть. Ветерок улегся, было так тихо, что на ели, отстоявшей на ружейный выстрел от моего окна, рядом с любимой моей летней скамейкой, не шевелилась ни одна хвоинка, небо очистилось от сине-свинцовых туч, и оно высилось, неподвижное, аспидно-серое — такое однотонно серое, что на всем его огромном своде не было ни единого темного или светлого пятна. И тут на фоне чернеющего отверстия открытой двери сенного сарая я заметил сеющий мелкий, но густой дождик; однако видневшийся на всех предметах переливчатый блеск указывал не на тающий и растекающийся от дождя снег — нет, то было матовое поблескивание ледяной корки, покрывшей снежные сугробы. Одевшись и похлебав супу, я спустился во двор, где Томас уже готовил сани. И тут я понял, что за ночь поверхность снега снова схватило льдом, между тем как в верхних слоях неба сохранилось тепло, ибо по-прежнему моросил дождь, и не, в виде градин, а чистых, льющихся капель, и замерзал он лишь на земле, покрывая все предметы тонким слоем глянцевитой глазури, какой изнутри обливают глиняную посуду, чтобы жидкость не впитывалась в стенки. Во дворе ледяная корка вдребезги разлеталась под ногами, и это показывало, что дождь пошел только на рассвете. Я рассовал необходимое мне снаряжение по карманам саней и попросил Томаса еще до отъезда отвести каурого к нижнему кузнецу — проверить, не стерлись ли подковы, так как нам предстояло ехать по гололеду. Последнее обстоятельство, впрочем, не так смущало нас, как если б этот бесконечный снег превратился в воду. Тут я опять воротился к себе в комнату, которую так натопили, что хоть окна открывай, кое-что записал на память и стал обдумывать, как лучше распорядиться сегодняшним днем. В окно я увидел, что Томас повел каурого к кузнецу. Когда все устроилось, мы стали готовиться к отъезду. Я надел клеенчатый плащ и нахлобучил фетровый берет, с которого вода стекает, не задерживаясь, сел в сани и натянул повыше кожаный фартук. Томас накинул на плечи свой желтый плащ и примостился впереди. Мы двинули через Таугрунд — на небе и на земле было так же тихо и серо, как утром, — и, случайно остановившись, слышали, как сквозь хвою сеется дождь. Каурый не выносил бубенцов на упряжи и даже порой их пугался, и я после нескольких поездок предпочел их снять. Мне тоже надоедает их дурацкое бряцание, я предпочитаю во время езды слышать птичий гомон и лесные голоса или предаваться своим мыслям; меня утомляет однообразное бренчание, рассчитанное скорее на детей. Сегодня мне, правда, недоставало обычной тишины, какая бывает, когда сани беззвучно скользят по рассыпчатому снегу, словно по песку, и не слышно даже конского топота. Другое дело теперь: звон разбиваемого копытами хрупкого льда создавал непрерывный шум — тем более разительной казалась тишина, когда Томас останавливался, чтобы что-то подправить в ремнях упряжи. Шорох дождя в хвое только усиливал тишину. При следующей остановке услышали мы и нечто новое, скорее приятно отдававшееся в ушах. Крошечные сосульки, повисшие на тончайших хворостинках и на космах лишайников, затянувших стволы, обламывались, и мы различали то здесь, то там нежный звон и трепетное похрустывание — таинственные звуки, которые сразу же обрывались.

Но вот мы покинули лес и выехали на равнину, по которой раскинулись поля. Желтый плащ Томаса блестел, словно облитый маслом; с шершавой конской попоны свисала серебряная бахрома; поправляя сбившийся фетровый берет, я обнаружил, что он затвердел, — я ощущал его на голове чем-то вроде боевого шлема. А что касается дороги, которая была здесь шире и лучше укатана, чем в лесу, то ее больше обложило льдом, так как вчерашняя вода, залившая колеи, тоже замерзла, и конские копыта не пробивали лед. Мы ехали под раскатистые удары подков, и наши утлые саночки швыряло то в одну, то в другую сторону в зависимости от крена дороги.

Сначала завернули мы к крестьянину, у которого заболел ребенок. С застрех его хижины со всех сторон свисали сосульки, образуя некое подобие органа; очень длинные, они частью обломились, частью же удерживали на самом кончике каплю воды, которая не то наращивала сосульку, не то грозила ее сломать. Сойдя с саней, я хватился, что мой плащ, которым я обычно накрываю и себя и сани, чтобы под этим навесом высвободить руки, и впрямь превратился в стоящую коробом крышу, так что каждое мое движение сопровождалось звоном падающих сосулек. Шляпа Томаса затвердела, а плащ его громыхал, когда он слезал с козел. Сани, когда мы оглядели их со стороны, были в каждой своей частичке облиты словно прозрачной сахарной глазурью, грива каурого была унизана матовыми жемчужинами замерзших капель, а щетки ног напоминали серебряные бордюры.

Я вошел в дом, повесил свой плащ на гвоздь, а берет положил на стол в сенях; он походил на сверкающий таз.