С тем же рвением, с каким делал все, Авдий посвятил себя Дите, хотя и не знал толком, как приступить к ее воспитанию и развитию. Он, можно сказать, не выходил из ее комнаты. Он разговаривал с ней, ласкал ее, сажал в постельку, пересаживал на ковер, разостланный по полу, ставил на ножки, смотрел, может ли она ходить, может ли пробежать несколько шагов, если ее поманить чем-нибудь, словом, проделывал все, что положено; по очень скоро он убедился, что девочка совсем не такая, какой ей следует быть. Он в этом обвинил тех двух служанок, которых нанял в Европе, вменив им в единственную обязанность ходить за Дитой, а те заботились только об ее телесном благополучии, чтобы она росла здоровой и крепкой, обо всем же прочем, очевидно, и не помышляли.
Девочке было уже около четырех лет, но поведением своим она никак не напоминала четырехлетнего ребенка. В личике ее была невыразимая прелесть, и с каждым днем она все явственнее становилась пленительным подобием отца, когда он был еще молод и красив; только мужественный облик отца смягчался материнской нежностью, проступавшей в очертаниях лица. Телесным развитием она не уступала своим сверстницам, только казалась более хрупкой и не такой уверенной в движениях, какими обычно бывают дети ее возраста. Ее конечности были мало подвижны, и отец не мог определить, оттого ли, что их не развивали по нерадивости, или же они сами по себе еще не были способны двигаться. Девочка не ходила, да и не порывалась ходить, как другие дети, много меньше ее, когда им хочется добраться до чего-то очень заманчивого. Она даже не умела ползать, как пытаются самые слабенькие дети, едва только могут сидеть. Когда ее сажали на пол, она не двигалась с места, какие бы соблазнительные вещи или лакомства, до которых она была большая охотница, ни клали поблизости от нее. Стоять она могла, но когда ее ставили на ножки, она стояла неподвижно, ухватившись за руку того, кто ее держал, если же руку отнимали, девочка беспомощно стояла одна и не пыталась никуда пойти, ножки ее дрожали, а лицо выражало страх и мольбу о помощи. Если ей при этом протягивали руку и дотрагивались до ее пальчиков, она мгновенно обеими ручонками хваталась за эту руку и явно показывала, что ей хочется сесть. Если ее не сажали, она оставалась стоять, держась за протянутую руку и не собираясь сделать ни шагу. Приятнее всего ей, по-видимому, было лежать в постельке. Тут она чувствовала вокруг себя прочную опору, была очень кротка, как, впрочем, и всегда, не хныкала, ничего не хватала, а сплетя пальчики, перебирала их то на одной, то на другой руке. Да и личико ее ни разу не выразило того возбуждения, какое бывает у детей, когда они испытывают какое-то желание, тем более настойчивое, что они бессильны его осуществить. И когда отец, которого она так хорошо знала, говорил с ней, ласкал и целовал ее, у нее отсутствовало то оживление, какое обычно заметно даже у самых маленьких детей. На редкость красивые черты ее лица оставались невозмутимы, а глаза, так восхищавшие Авдия своей пленительной синевой, неизменно широко открытые и неподвижные, были пусты и лишены жизни. Казалось, душа еще не снизошла в это прекрасное тело. Язык тоже не научился еще выговаривать слова, в лучшем случае она лепетала что-то невнятное, не похожее ни на одно из человеческих наречий, и совсем невразумительное.
Авдию поневоле приходилось думать, что Дита слабоумная.
По существу, он оказался совсем одинок у себя в доме, ибо Дита была еще никто, а Урама не стало. Он привез Диту в Европу, чтобы сберечь ее. Она же обманула его чаяния этим вечно неподвижным лицом и безучастными глазами. Вот он долгие годы просидит возле нее, думалось ему, потом умрет, а в ее лице ничего не шевельнется, она и знать не будет, что кто-то умер, и когда его черты окаменеют, тогда умерший старик отец станет совсем похож на молодую красавицу дочь, как она уже теперь отдаленно похожа на свою хрупкую, безвременно умершую мать.
Ему хотелось развить бездумное тело хотя бы в той мере, в какой оно поддается развитию. Он надеялся, придав телу здоровья и крепости, понудить его к увлекательным занятиям, быть может, вызвать к жизни подобие души там, где ее нет вовсе.
Он переселил Диту в другое помещение; до тех пор она находилась в одном из описанных выше прохладных покоев. В новом жилище было много воздуха и света, оно состояло из двух комнат, окна которых смотрели прямо в сад, а двери открывались в галереи со множеством окон. Авдий впускал в комнаты целые потоки воздуха, так что по ним теперь гулял ветер, а Диту он сажал на самом сквозняке, чтобы все ее тело освежали живительные струи. Пищу он подавал ей сам и сам же указывал, из каких кушаний она должна состоять. Ему хотелось, чтобы кушанья были как можно легче и питательнее и подавались в определенном порядке. Одежду для девочки он тоже заказывал сам, требуя, чтобы она нигде не жала, не закрывала доступа воздуху и солнцу, чтобы в ней было не очень жарко и не слишком прохладно. Если только позволяли обычные в этих местах резкие перемены погоды, Диту выносили в сад почти на целый день. Отец брал ее за руку и гулял с ней до тех пор, пока не чувствовал, что девочка все тяжелее виснет у него на руке, а значит, она совсем обессилела и еле таскает свое бедное тельце. Когда лучи полуденного солнца хоть и не падали почти отвесно, как у него на родине каждый год в урочную пору, однако же грели очень жарко, Диту сажали на лужайку в саду и, накинув на нее легкое покрывало, так долго держали на солнцепеке, что лицо, лоб и шею усеивали крупные капли пота, а тонкое белье, к которому она была приучена, прилипало к телу. Ее переодевали, вносили в комнаты, там отец водил ее, держа за руку, или прогуливался с ней по длинной галерее. Ножки ее — это он увидел сразу — заметно окрепли. Умывали ее ежедневно прохладной водой с мылом. Прекрасные синие глазки каждое утро смачивали чистой ключевой водой, а волосы, светло-русые, как золотой лен, столько расчесывали и разглаживали щеткой и мыли, что на темени не оставалось ни соринки, ни пылинки и кожа на голове была такой же гладкой и так же блестела чистотой, как на плавном изгибе шеи. После того как Авдий в саду ли или еще где-нибудь, стоя перед девочкой на коленях, до хрипоты уговаривал: «Дита, ну иди же, иди сюда, Дита», — ей делали холодную ванну, начерпав воды прямо в источнике. Прозрачная влага, плескавшаяся в огромной мраморной лохани, омывала голенькое тело, мокрые полотенца растирали его, а в связанных на макушке светло-русых волосах блестящие капли переливались, как алмазы.
Случалось, ей становилось холодно или служанка переусердствовала, растирая ее после ванны, тогда она начинала дрожать, личико ее беззвучно складывалось в плаксивую гримасу.
Так текло время. Авдий почти не отлучался от нее, следя за каждым ее внешним проявлением. Самым стойким, — Авдию казалось, что единственным, — признаком души был у нее отклик на звуки, недаром отец говорил с ней очень много, рассказывал ей разные разности. У него был красивый серебряный колокольчик, он принес его и тихонько позвонил над самым ее ухом. Она явно прислушалась. А после того как в колокольчик стали звонить по нескольку раз в день, она заулыбалась, и чем чаще слышался ласковый звон, тем блаженнее становилась ее улыбка. Она даже стала требовать его; беспокоилась и лопотала на своем непонятном языке, пока он не зазвонит. Тогда она сразу утихала, и нечто похожее на осмысленную радость озаряло ее черты.
После этого открытия у Авдия возникла догадка, точно молния вспыхнувшая в его мозгу: что, если маленькая страдалица попросту слепа?
Как только у него явилась такая догадка, он стал проверять, правильна ли она или нет. Оставив девочку лежать легко одетой в постельке, он длинной, очень острой иглой уколол ее руку. Рука дернулась. Он уколол вторично, и она дернулась снова. Тогда он только дотронулся до руки кончиком иголки и что же — рука все-таки отодвинулась.
Если девочка видит, ей теперь должна быть знакома иголка и должно быть известно, что кончик ее причиняет боль. И вот Авдий поднес кончик иглы к самому глазному яблоку — все ближе, все ближе, чуть не касаясь его. Никакого движения не последовало. Прекрасные синие глаза были открыты спокойно и доверчиво. Напоследок он принес из кухни раскаленный уголь и щипцами приблизил его к глазу Диты — он попробовал вращать его не спеша, но вплотную у самого личика ребенка, чертя углем круги пламени; лицо и теперь осталось неподвижно, ничем не показав, что ребенок видит огненные круги. Прекрасные глаза были так же безответно спокойны. Отец сделал еще одну попытку: он очень быстро, но беззвучно стал перебирать кончиками пальцев у самых ресниц ребенка, отчего почти все люди, а тем паче дети, начинают жмуриться, но Дита и не заметила, что над ее веками что-то шевелится.