Выбрать главу

На эти мысли натолкнуло меня одно событие, пережитое мною в дни далекой молодости, когда я гостил в имении некоего пожилого майора; то было время, когда я еще был обуреваем страстью к путешествиям, бросавшей меня по всему свету, то туда, то сюда потому лишь, что я еще надеялся бог весть что познать и испытать.

С этим майором я познакомился в одно из своих путешествий, и он уже тогда приглашал меня приехать в его отечество. Я, однако, почел это за пустую любезность, какими обычно обмениваются путешественники, и, наверное, так и не воспользовался бы этим приглашением, когда бы спустя год после того, как мы разлучились, не пришло письмо, в коем он настоятельно осведомлялся о моем здоровье, а под конец повторял свою просьбу приехать и провести у него лето, а то и год или десяток лет — сколько мне заблагорассудится; ибо он пришел к решению отныне прилепиться к одной-единственной, пусть и ничтожной точке земного шара, дабы ни одна пылинка более не приставала к его подошве, кроме пыли его отечества, где он обрел ту цель жизни, за которой тщетно гонялся по всему свету.

Как раз наступила весна, и, поскольку мне было любопытно узнать, в чем майор обрел цель жизни, и я как раз подумывал о том, куда бы направить свои стопы, я решил отозваться на его просьбу и последовать его приглашению.

Поместье майора находилось в восточной части Венгрии — два дня я корпел над планами, как наилучшим образом совершить это путешествие, на третий день уже сидел в почтовой карете и катил на восток, причем мыслями моими уже владели степи и леса этой еще неведомой мне страны, — а на восьмой день я уже шагал по пуште, такой величественной и пустынной, какую можно увидеть только в Венгрии.

Вначале душа моя была захвачена этой величавой картиной; ибо меня ласково овевал ветер бескрайних просторов, степь благоухала, и блеск, подобный блеску пустыни, был разлит повсюду; но когда то же самое повторилось и на другой день, когда и на третий не было ничего, кроме тонкой черты там, где небо сливалось с землей, — красота примелькалась, а глаз начал уставать, пресыщенный однообразной пустотой, словно бесконечной сменой впечатлений; от игры солнечных лучей, от сверкания трав взор мой обратился внутрь, в голове стали мелькать бессвязные думы, над степью зароились старые воспоминания и среди них — мысли о том человеке, к которому я направлялся; я охотно ухватился за них, — в этой пустыне у меня было вдоволь времени, чтобы собрать в памяти те его черты, какие я успел узнать, и вернуть им былую яркость.

Я увидел его впервые в Южной Италии, почти в такой же торжественной пустыне, как та, по которой я сегодня брел. Его тогда с радостью принимали в любом обществе, и, хотя ему было уже без малого пятьдесят, не одна пара прекрасных глаз искала его взгляда; ибо трудно встретить человека, чье лицо и сложение отличались бы такой красотой, и не было ни одного, в ком эта красота сочеталась бы с таким благородством осанки. Я бы сказал, что мягкое величие сквозило во всех его движениях, таких простых и покоряющих, что он очаровывал даже мужчин. Что же до женщин, то, если верить молве, он поистине сводил их с ума. О его завоеваниях и победах, якобы одержанных им и на редкость многочисленных, ходили легенды. Но был ему присущ, как говорили, один недостаток, делавший его особенно опасным, а именно: никому, даже самой ослепительной красавице, какую только рождала земля, еще не удавалось удержать его возле себя дольше, чем то было угодно ему самому. До конца он выказывал к ней величайшую нежность, перед которой трудно было устоять и которая преисполняла избранницу торжеством и блаженством, но потом, сказав прости, отправлялся в путешествие — с тем, чтобы не вернуться более. Однако этот недостаток не только не отпугивал от него женщин, но еще сильнее их притягивал, и не одна стремительная южанка горела желанием немедля бросить к его ногам свое сердце и свое счастье. И еще одно служило вящей его привлекательности: никому не было известно, откуда он и каково его истинное место среди людей. Хотя все сходились в том, что его благословили грации, но каждый прибавлял, что на его челе лежит тень скорби, свидетельство многих переживаний в прошлом; однако, — это-то всех и завлекало, — никто этого прошлого не знал. Майор замешан в делах государственных и политических, майор был несчастлив в браке, майор застрелил родного брата, — чего только не говорилось о нем. Лишь одно было известно всем: сейчас он серьезно предался наукам.

Я много слышал о нем и узнал его мгновенно, когда однажды, поднявшись на Везувий, увидел, как он отламывал куски камня, а потом поднялся к новому кратеру и стал любоваться голубыми кольцами дыма, до поры лишь скудно выбивавшимися из отверстия и трещин. Я добрался к нему по глыбам, поблескивающим желтизной, и заговорил с ним. Он охотно отвечал мне, и — слово за слово — завязался разговор. Нас окружал темный хаос суровой пустыни, она казалась тем более мрачной, что осеняла ее несказанно прекрасная, темная лазурь, куда уютно тянулись облачка дыма. Мы долго беседовали, но потом распрощались, и каждый пошел своей дорогой.

Спустя немного я вновь повстречался с ним, после чего мы несколько раз навещали друг друга и в конце концов стали почти неразлучны вплоть до моего отъезда. Я убедился, что сам он отнюдь не повинен в том впечатлении, которое производила его внешность. Из глубин его существа порой прорывалось нечто столь непосредственное, столь изначальное, словно он до сих пор, приближаясь к пятидесяти, сохранил свою душу нетронутой, потому что не мог найти того, что отвечало бы ее стремлениям. К тому же мне, при более близком с ним знакомстве, стало ясно, что в душе этой больше жара и поэзии, нежели я до сих пор встречал, и потому, возможно, в ней столько детского, непреднамеренного, бесхитростного, одинокого, нередко даже простодушного. Он не сознавал этих своих достоинств и без малейшей выспренности произносил прекраснейшие слова, какие я когда-либо слышал из уст человека; и никогда в жизни, даже позднее, когда мне пришлось встречаться со многими поэтами и художниками, не находил я среди них такого тонкого чувства прекрасного, нетерпимости ко всякому уродству, всякой грубости. Этот бессознательный дар, верно, и привлекал к нему больше всего сердца прекрасного пола, ибо подобная игра и блеск в мужчине средних лет весьма редки. По той же причине, возможно, он так охотно проводил время со мною, совсем молодым человеком, хоть в те годы я, собственно, и не умел должным образом оценить его высокие достоинства и они сделались мне как следует понятны, лишь когда я стал старше и приступил к написанию повести его жизни. Было ли его баснословное счастье у женщин на самом деле столь велико, мне так и не пришлось узнать — об этом он со мною не заговаривал, а для наблюдения мне ни разу не представилось случая. О причине скорби, якобы начертанной на его челе, я также судить не мог, поскольку о прежней судьбе майора мне еще ничего не было известно, кроме того, что он раньше много разъезжал, но уже долгие годы как поселился в Неаполе и теперь собирает древности и образцы лавы. О том, что он владеет обширными угодьями в Венгрии, он рассказывал мне сам и, как я уже говорил, неоднократно приглашал меня туда.

Мы довольно долго жили рядом и, когда мне пришла пора уезжать, расстались не без сожаления. Но новые впечатления от людей и стран постепенно вытеснили его из моей памяти, и мне даже во сне не снилось, что придет время и я буду шагать по венгерской степи, направляясь к этому человеку. Я мысленно рисовал себе его облик и глубоко погрузился в воспоминания, мне даже трудно было отделаться от мысли, что я в Италии, — такой же знойной и молчаливой была равнина, по которой я шел, и голубая пелена тумана вдали преображалась в моих глазах в мираж Понтийских болот.

Я не шел напрямик к поместью майора, названному в его письме, а сворачивал то в одну, то в другую сторону, мне хотелось изучить весь край. И если его облик под действием воспоминаний о моем друге поначалу сливался для меня с обликом Италии, то теперь передо мной все отчетливей вырисовывалась неповторимая, своеобразная и цельная картина этой земли. Я пересек сотню ручейков, речек и рек, я не раз ночевал у пастухов в обществе лохматых псов, я пил воду из одиноких степных колодцев, вздымавших к небу свои непомерно высокие журавли, я нередко обедал под низко нависшими камышовыми кровлями; там остановится волынщик, там промчится быстрая повозка вдали или мелькнет белый плащ пастуха верхом на лошади… Я часто раздумывал о том, каким предстанет мой друг в своих родных краях; ведь я видел его только в обществе, среди светской суеты, где все похожи друг на друга, словно камушки на дне ручья. Там это был изящный, утонченный господин, здесь же меня окружал совершенно иной мир, и частенько, когда я весь день не видел перед собой ничего, кроме лилового марева в степи, испещренной тысячами белых точек — коровами и быками местной породы, — когда под ногами у меня расстилался жирный чернозем и окружала меня, несмотря на многовековую историю этой страны, изначальная и первозданная дикость и пышность, я думал о том, как он будет вести себя здесь. Я скитался по стране, все больше сживаясь с ее своеобразием, и мне чудились удары молота, кующего будущее этого народа. Все в стране указывало на грядущие времена, все уходящее было усталым, все новое — полно огня, — вот почему я так жадно вглядывался в ее бесчисленные деревни, ее уходящие вверх холмы и виноградники, в ее болота и тростниковые заросли и — далеко за ними — нежно-голубые очертания гор.