Выбрать главу

Петрунин нахмурился, скривился и, вытянув из-под прилавка Бобу, торопливо пошел прочь от рынка.

…Поселок назывался Огородным. Это после, через много лет нарекут его Садовым в честь буйных, распирающих заборы садов. А в то время на просторном поле не было ни единого куста. Сколоченные из обрезков досок хибары, стены которых были утеплены засыпкой из опилок или торфа, стояли здесь в несколько рядов, зачем-то равняясь на далекие каменные здания. Как будто надеялись слиться с ними. Еще строже были размечены «сотки» — в линеечку, с особой справедливостью, чтобы ни больше и ни меньше, чем у основателя поселка — мужа торговки пирогами.

Все жилища казались одинаковыми. Только походив по поселку подольше, приглядевшись внимательней, Петрунин стал различать их по мелким приметам: те времянки выше, те — пониже. И крыты разно: толем, тесом, лоскутьями железа. Однако нигде не было видно, чтобы их обкладывали кирпичом или укрепляли цементом. Это торговка наврала.

Но вот в одном месте, в центре поселка, Порфирий заметил вокруг самого хилого жилища уже готовый фундамент дома. Так и будут, наверно, потихоньку, год за годом наращивать толстые, вечные стены, пока не скроют времянку с головой, пока не разберут ее, не сломают на топливо…

Люди внешне походили на времянки. Такие же невзрачные, худые, за исключением, может, «основателя» — толстого, с медвежьей шеей, мужика, сторожа городской хлебопекарни. На лицах многих еще не отмылась въевшаяся за годы войны паровозная копоть, от одежд еще не выветрился дух железнодорожных вокзалов.

Эти люди казались Порфирию такими же скрывающимися, как и он сам. Недаром таинственный поселок считался чуть ли не самым тихим местом в городе. Ни воровства, ни грабежей, ни драк. Пришлые точно сговорились меж собой не привлекать внимания милиции. Утром уходили на работу — все больше на строительство завода, и если что и тащили домой, так это законную «срезку» доски, или обрывок рубероида, или — на худой конец — пяток гвоздей. Вечером до самой темноты копались на своих дворах, постукивали обухами топоров по гулким подрагивающим стенам, словно пытали: выдержат ли они зимние ветра? И намечали ломами на мерзлой земле фундаменты будущих домов.

Барабанно отзывались стены, гудели: «Вы-ыдюжим…» Звонко, как колокол, пела земля: «Дом-м! Дом-м!..» От других шумов поселок воздерживался… Правда, однажды среди ночи раздался душераздирающий крик мальца, который родился, не дотерпев, когда примчится, буксуя в сугробах, плутая в безымянных переулках, машина, «скорой помощи». Но это было позже.

В середине поселка, где номера домов оказались почему-то перепутанными — рядом с первым соседствовал десятый, — продавалась «недорого, в связи с переездом» неуютная, похожая на амбар, холодная, с негреющей печью времянка. Спотыкаясь от усталости, как больной, Порфирий угрюмо оглядывал жилье, то впадая в отчаяние (не об этом мечтал), то мстительно радуясь чему-то. Потом вдруг озлился и купил, отдав почти все свои-«накопления»…

В конце поселка, за картофельным полем, темнел обветренный, с плоской вершиной бугор. Петрунин часто взбирался на гору, видел жизнь поселка всю, как есть, и с каждым разом все больше озадачивался. Люди жили по какому-то закону, который помогал им по утрам бодро вышагивать в сторону стылого, еще не отстроенного стеклозавода, как будто они там что потеряли, — а по вечерам так же торопливо возвращаться домой.

Они словно наверстывали упущенное, жили как-то вдвойне, самозабвенно; точно скрывшись от смутного прошлого, освободились полностью и навсегда.

Петрунин стоял на бугре и удивлялся: работают, строятся, плодятся… Завидовал людям.

Он так не мог. Тосковал и тревожился, засыпал и просыпался с мыслью: ищут его или еще нет? Если ищут, если будут разыскивать, то… Могут найти и в этом селении. Думая о грозящей день и ночь расплате, Петрунин вслух проклинал лесничиху. Это ее он так любил, что и не заметил, как запутался в соснах. И опять вроде зависит от нее, чтобы жить ему в дальнейшем, как соседи, или — мучиться, слушая по ночам надрывный, неизвестно на кого, лай собаки…

Днем — разбитый, с землистым лицом, Петрунин ходил по просторной, пустой — стол да железная койка — времянке, не зная, что теперь делать. Будущее не представлялось. Оно и не могло представиться, потому что он еще не разобрался в прошлом. Кружился, как в клетке, по жилью, пытался понять: как же он ошибся в Варе? И почему, куда ни повернись, совсем не то, чем кажется с первого взгляда? Почему так осложнилось на земле? После войны даже деревья в том, оставленном, лесу как будто посуровели, сделались другими, затаив в себе не только осколки, на которые со скрежетом натыкалась пила, но и что-то человеческое, боль…