По вечерам Порфирий выбирался во двор и, как и соседи, постукивал по стенам и загородкам обухом топора, но все это угрюмо и безразлично, лишь бы чем-то заняться.
Между тем он проедал последние деньги. Можно было бы, конечно, попросить взаймы у Фроси-торговки — она все чаще норовила пройти мимо его времянки, хотя ей это было не по пути, здоровалась с ним, как со старым знакомым, усмехаясь смущенно и зыркая глазами по сторонам, но что-то мешало Порфирию обратиться к ней с просьбой: она сама смотрела на него просяще. Он бы мог враз растоптать, убить остатки своей любви к лесничихе, броситься в отчаянную круговерть, но опять же что-то мешало ему это сделать — ближайшие соседи будто завораживали его своей основательностью. Благо работа была недалеко, люди ходили обедать к себе домой, вечером тоже возвращались с довольной усталостью, которая не угнетала их, а наоборот, будто окрыляла. Тому, может, способствовал и горячий — Порфирий давно уже не мылся — заводской душ. Люди расходились по домам во всем чистом, и дома, во дворах у себя, старались установить какую-то прочную, прочней всех времянок, чистоту.
А ведь недавно они пахли вокзалами — Порфирий помнил тот запах, который сохранился, наверно, только у него во времянке, зацепившись за оставленный прежним хозяином хлам.
В избе было холодно и бесприютно, во дворе — тоже все горька и пусто, даже собака Боба часто выла по-волчьи, уставясь в сторону леса. Порфирий выскакивал во двор и бил собаку носком сапога, но в тишине ему делалось еще хуже. Так вместо собаки и завыл бы…
Надо было выбирать одно из двух: или бежать куда-то дальше — внутренне бежать, падать, как в яму, или же следовать за вчерашними бродягами, которым до смерти надоела неустроенность жизни. Выйти бы утром за калитку, пристроиться к цепочке спешащих к заводу людей и вернуться к вечеру хоть слегка обновленным, — хотелось именно так. Так он и сделал. Выпил для храбрости на остатки своих денег стакан вина и вышел вслед за работающими на стеклозаводе «огородниками».
Работа у него оказалась простой: подвозить на тачке заграничный, обернутый в бумагу огнеупор, снимать обертку и осторожно подавать кирпич за кирпичом молчаливым очкастым каменщикам. А уж те, тоже не спеша, с обдумкой, сверяясь с чертежами, выкладывали стены и свод стекловаренной ванной печи.
Со временем Порфирий догадался, почему это именно его — не кого другого — взяли в подсобники к мастерам. Наверно, надеялись на его снайперский глаз: если случится какой перекос, Петрунин (со стороны видней) может заметить. Или — что вероятней — чувствовали в нем способного ученика. Но проходили дни за днями, а он так и не вник в сущность тонкого каменного дела. В голову лезли прежние мысли, и Петрунин только знал одно — подноску…
Под Новый год, как и было намечено планом, загудели, завыли вентиляторы, нагнетая воздух в огромную, похожую на каменную пещеру печь. Зашумело газовое пламя, клубясь, клокоча над боем стекла. Плавился бой, оседал, будто лед, а к истоку печи из составного цеха уже двигался поток шихты — смесь песка, соды, мела и еще каких-то там добавок…
На другом конце ванной печи стояла черная железная махина, называемая машиной ВВС — вертикальной вытяжки стекла. Закрутились жаростойкие валки, потянули вверх, за потолок, прозрачные хрупкие полотна. Срочно требовались резчики стекла, упаковщики, грузчики, сбивщики ящиков, слесари, электрики, наладчики — десятки, сотни разных специальностей.
Вчерашние строители завода как-то сами собой растеклись по цехам. Кто бегает со «спичкой» — дымящейся палкой — по раскаленным плитам машины, тычет деревом в розовую полосу, заваривает в стекле продольную лопину. Кто весь белый, как мельник, ходит по цеху, где составляется шихта, следит за дрожащими стрелками весов, ругается с кем-то по телефону. Кто, наоборот, как тракторист, — черен весь, пропитан автолом, молча копается в лифтах, в рольгангах, подтягивает гайки, регулирует цепи, подливает неизменного автола…
Говор, шум, звон разбитого стекла, бибиканье шустрых, неслышных в ходу электрокаров, неразбериха, суета и, наконец, торжественное, на весь завод, затишье: пересменка.
Побалакав со сменщиками, поделившись с ними новостями, мужчины отправлялись в раздевалку, сдавали неповоротливой, ворчливой, но доброй, знающей всех в лицо гардеробщице белую — в соде, черную — в масле, серую — в каменной пыли, пеструю — от бурых подпалин спецовки и голышом, уже не разберешь кто откуда, шлепали в звенящую дождями-водопадами, клубящуюся паром душевую. Крякали от удовольствия под горячей водой, стонали, подставляя костлявые спины под вцепившиеся в мочалки руки соседей. А-ахали, снова обжигаясь варом, у-уохали, окатив себя холодным напоследок ливнем, и, свежие, розовые, довольные, возвращались одеваться во все чистое.