Не заметил, как перешагнул привычный, редко нарушаемый ритм движений, и, счастливо забывшись, стал сваливать с конвейера не через три — четвертый, как обычно, а уже каждый третий, предназначенный для другого стола лист. Но Порфирия никто не останавливал. Наоборот. Где-то прибавили ход транспортера, где-то перевели на другую линию оставшуюся без дела резчицу, и внезапный, как в сердце, перебой был устранен.
Второй раз Петрунин сбился сам. Возбужденный, сияющий, вновь молодой, он вдруг остановился, сморщил лицо, прислушиваясь к чему-то отдаленному, и ринулся к люку рядом с машиной. Спустился, громыхая по железу, в пышущий зноем первый этаж и, слегка оглохший, кричал на ухо потным стекловарам, чтобы прибавили огонь:
— Хрупкость почуял!
— Нельзя, — спокойно отвечали стекловары. — Как надо выдерживаем, градус в градус.
— Тогда небось шибко холодите! — кричал Петрунин другим — машинистам. И тащил их наверх, к вентилятору, обдувающему жаркое стекло.
Походил, побегал вместе с ними, чуть не попал под механический отломщик и, опомнившись, бросился к столу, к своему рабочему месту.
День прошел быстро, поистине празднично. На широкой колесной пирамиде с обеих сторон стояли тяжелые, сине-зеленые, похожие, наверно, на морскую воду, пакеты стекла. Порфирий изумленно посасывал трубку и сперва не понял, почему никто из резчиц не расходится, зачем они стоят вокруг цехового начальства, устало обнявшись голыми по плечи руками. Слушают что-то, улыбаются.
Неожиданно все разом обернулись на дверь и слегка расступились. Из темного проема, задыхаясь, неся старинный, похожий на гармонь фотоаппарат, спешил одутловатый мужчина в шляпе. Подбежал, схватился за сердце.
И вот уже — Петрунин видит — человека будто подхватили под руки и ведут — куда бы это? Прямо к нему, к Порфирию Петрунину!
Опять поздравляют. Первой крепко стиснула руку неулыбчивая начальница цеха. За ней — тепло, молча улыбнулась мастер смены Лидия Григорьевна. Фотограф отдышался, прохрипел:
— С юбилейным праздником, товарищ! И с отличным — в честь праздника — подарком Родине!
— С рекордом тебя, Порфирий Иннокентьич! — выкрикнула Маша Петухова.
Сердечник обмахнулся шляпой, попробовал сдвинуть железный и потому тяжелый стол Порфирия. Несмотря на солнце за окнами, попросил включить электрический свет. Надежно установил фотоаппарат.
— Это зачем? — удивился Петрунин, ежась под круглым неморгающим оком аппарата. Глупо улыбаясь, посмотрел на начальство.
— В газете твою фоту напечатают! — обрадованно шепнула Маша, стараясь не отходить от Порфирьева стола. — По всей стране прогремишь! А может, и дальше…
Будто кто подрубил все еще приподнятые крылья. Петрунин испуганно присел и, загородясь рукой, попятился к выходу.
— Нет. Не надо… Не хочу.
— Товарищ, товарищ! — закричал, срывая с себя черную накидку, ошарашенный фотограф. — Вы куда?!
— Порфирий Иннокентьич, вернитесь!..
— Скромный он у нас, застенчивый, — как бы извиняясь за Порфирия и в то же время словно бы поощряя его, громко объявила Маша.
Петрунин дошел до лестничной клетки и, охваченный отчаянием, побежал вниз, во двор, к расцвеченной флагами проходной…
День этот, как прерванное счастье, постепенно отходил назад, срастаясь с далекими, лесными — яркими до той поры, когда остановилась речка, днями. Петрунин снова стал теряться в безвестности, работая по-старому, бескрыло, с глазами, мутно скользившими по стеклу, с руками, делавшими заученные движения. Он чем-то походил на поставленную за соседний стол заграничную машину-стеклорезку. Около нее дежурят, не отходят ни на шаг наладчики, а она режет с напряжением, коряво, то и дело путая размеры. Или вовсе стоит забитая осколками, и монтеры меняют сгоревшие двигатели.
Машину, конечно, наладят, и она пойдет. Не пойдет, так другую придумают, свою. Но еще долго будут нужны человеческие руки, ощущающие трепет и дыхание работы.
Слева — железный автомат, справа — ударница Маша Петухова. Сколько раз после того дня она пыталась расшевелить Петрунина, по-бабьи жалуясь на своего сына Вовку, который «таким бандитом вымахал, — во-о! — высоко подымала руку. — Еще только в девятый перешел, а уж жениться хочет! А? Что ты скажешь, Порфирий Иннокентьич?.. Женюсь, говорит, и женюсь; ты, мама, только не мешай. Любовь потому как… А? Еще совсем дитё, а уж про любовь!» — «Такие щас…» — неопределенно, не вынимая изо рта трубки, бормотал Петрунин. И замолкал до самого конца смены.