Якушев подшагивает к бочке, заглядывает в ее раскрытое творильце и видит — почти у самых глаз — свои зеленоватые глаза и лицо — темное, худое — и слышит запах родниковой воды, от которой загодя поламывает зубы.
Зачерпнув помятой, алюминиевой, какой-то особенно уместной для такого дела кружкой кристально чистую, играющую солнцем, будто льдинками, воду, Виктор медленно пьет, чувствуя, как проходят по всему телу тугие, освежающие кровь, токи.
— Хороша-а… — выдыхает он, опорожнив кружку и ставя ее вверх донышком на бочку.
— Может, еще? — предлагают мальцы, уважительно глядя на прораба (прочитали небось на дверце газика слово величественное «Сельэлектрострой»).
— Спасибо, спасибо, — поспешно говорит Виктор, потому что эту лишнюю кружку, может, еще придется ему просить для машины. И улыбаясь он расспрашивает ребят, где они добыли такую чудесную воду.
Самый старший из мальцов и самый измазанный, с выгоревшей, словно бы седой головой, не спеша, но с явным удовольствием, объясняет. Мол, добыли из глубины, аж из самого глубокого оврага, который и называется Глубоким и в котором бьет маленький-маленький родничок. И куда даже на лошади не подъехать: круто больно, а они, пацаньё, подкатят «колёску», подсунут камни, чтоб не съехала вниз, и, выстроившись в длинную цепочку, передают ведро один другому.
— Один другому… Только не надо ничего, — предупреждает на всякий случай старшой. — Мы не какие-нибудь.
Виктор понимающе кивает. И снова вспомнив про свой исстрадавшийся газик, спрашивает неловко:
— А для «козлика» у вас тут не найдется хотя бы немного? — И озирается по сторонам, как бы заранее подразумевая не эту, не такую драгоценную, а какую-нибудь похуже, воду.
— А как же! Для того и стоим, — галдят разом мальцы. — Ни в ту сторону, ни в ту, — они машут руками, — воды долго не будет, вот и стоим. Подливаем.
И тут обнаруживается ведро, такое же помятое, как кружка. И не успевает Якушев моргнуть, как ребятишки бросаются под берег, выстраиваются в цепь, и самый старший, тот, белоголовый, лезет через топкую грязь в осоку, где у них, оказывается, вкопана дырявая, обмотанная тряпками кадушка. Вода помаленьку набирается с боков, и хоть не такая она светлая, как из дальнего Глубокого оврага, но для заправки машин вполне годится.
С радостью встав над самым обрывом, Виктор опускается на колени, принимает ведро у ближнего мальца и, заодно вытянув на берег всю ватагу, несет воду заглохшему «козлу».
Наклонив ведро над горловиной радиатора, боясь пролить хоть каплю воды, он смутно замечает, как с другой, встречной стороны дороги подкатывает еще одна машина — вернее, вытянутый, как для стремительного полета, лимузин необыкновенно сверкающего, хоть и черного, цвета. Лишь опорожнив ведро, Виктор взглядывает внимательней: «Чайка».
На месте водителя сидит, удобно откинувшись, широколицый грузный гражданин в зеркальных круглых очках. Его белая с короткими рукавами рубаха полностью расстегнута, обнажая разделенные ручейками пота крутые полушария грудных мускулов и еще более крутой, перехваченный жировым валиком, живот.
Виктор поспешно, словно заметил что-то срамное, переводит взгляд к глазам толстяка, но сферы очков у того непроницаемы. В них Якушев видит только себя, неожиданно крохотного, с букашку. «Надо бы еще проверить мотор», — рассеянно думает он о своей машине и, отвернувшись, обжигая руки, поднимает капот.
Между тем ребята обступают «Чайку», завороженно разглядывают ее и с готовностью отвечают на какие-то вопросы гражданина. Потом подносят ему кружку воды. Слышно, как он пьет — большими глотками. Пьет одну, другую, третью кружку и наконец блаженно-обессиленно откидывается на спинку сиденья.
Виктор снова уходит с головой в заботы о своем газике, как неожиданно слышит ропот ребят: это тот толстяк предложил им деньги.
— Что вы, дядя! — отступают мальцы к своей «колёске».
— Ну-ну… — с непонятным вздохом бормочет толстяк, не особенно, однако, обращая внимание на ребятишек. Зеркала очков его устремлены на прораба, задумчиво стоящего над газиком. — Алё! — неожиданно резко обращается он. — Далеко ли путь держишь?
— В Узенск, — не очень-то охотно отзывается Виктор и распрямляет спину.
Толстяк, снова вздохнув, удовлетворенно кивает и медленно выбирается из автомобиля. И вот он на ногах — широкоплечий, кряжистый, как гиревик, хотя и несколько рыхловатый. Сквозь светлые волосы, гладко зачесанные, просвечивает кожа головы — розовая, словно только что вымытая в бане. И в такой же банной, мелкой испарине. Глаз за очками не видать, но чувствуется, что смотрят они на тебя настороженно, что-то узнавая в тебе или опасаясь узнать.
И Якушев, в свою очередь, узнаёт или вот-вот узнает в этом человеке что-то утопленное в памяти, до времени скрываемое. Ощущает неясную тревогу.
— Разве мы встречались? — первым не выдерживает он.
— И еще как! — недобро, криво усмехается здоровяк и медленно снимает свои очки.
— Серега?!. Седов? — Виктор удивленно округляет глаза, округляет и рот и, поймав себя на этом, сразу хмурится, опирается рукой о раскаленный на солнце капот машины. И стоит так напрягшись.
Да, перед ним Серега Седов, бывший друг, а потом — недруг. Лет пятнадцать не виделись. С тех пор, как произошел между ними разрыв — тяжелое, яростное столкновение. Виктор — тогда еще просто Витька — даже ударил Серегу кулаком в лицо. До сих пор побаливает рука и в груди неприятно, едва вспомнишь о том давнем случае.
Седов снова надевает очки, утверждает их прочно на своем квадратном лице и подшагивает совсем близко, ослепляя прораба глухими, как бельма, зеркалами.
— Значит, узнал? — торжествующе-зло произносит он и кривит удлинившиеся губы. — Я с тобой давно, давно мечтал встретиться вот так, в поле открытом. Помнишь прошлое?
— Я ничего не забыл, — отвечает как можно спокойней Якушев. И снимает руку с капота, прячет ее за спину, сжимает в кулак. И чувствует, как жалок этот кулачок по сравнению с Серегиным, стиснутым до белизны козонков, кулачищем. — Я ничего, ничего не забыл, — медленно, как во сне, повторяет он, боясь лишь одного: вот сейчас ребятишки станут свидетелями отвратительной драки двух взрослых мужчин. — Может, отойдем подальше? Дети ведь тут, — хмуро замечает он Седову.
— Ничего, пускай привыкают, — усмехается тот. — Жизнь — помнишь, я тебе всегда втолковывал? — жестокая, безжалостная штука. Пускай… Чтобы потом не были такими… — оглядывает Якушева с головы до ног, — такими, как ты. Ну что ж, мужик, надо рассчитываться. Иначе, по-твоему же, будет нечестно. Помнишь, ты посмел на меня руку поднять?
— Конечно, помню. — Виктор весь стискивается, а сам, помимо своей воли, мгновенно и ярко, как в последний миг утопающий, видит всю свою прошлую жизнь, вернее, юность, нет — почти отрочество, когда он впервые увидел заволжскую степь. В тот год он был просто Витька, Витька Якушев, смешной и нескладный, неопытный мастер Сельэлектростроя. И если не спешить, растянуть во времени то, что пронеслось у него как вспышка молнии, то получится примерно такая история…
Степь, когда он впервые ее увидал, была вся в волнах только что остановившегося в своем буйном движении снега. Ревущая за окнами вагонов метель, будто замышлявшая припугнуть комсомольцев-целинников, за ночь источила все свои силы, и, когда поезд прибыл на конечную станцию Узенск, вокруг лежали розовые и голубые, сочащиеся солнцем и безоблачным небом сугробы. Снег сверкал, подтаивая и оседая, и казалось, зима уже кончается, хотя она еще только-только начиналась — это была ее первая боевая пристрелка.