Проня делал серьезное лицо, молчал значительно. Как ни холодно было в клубе, как ни пустынно, а все, кто ходил сюда по вечерам, прячась от тоски, катались со смеху.
Потом он надолго перестал ходить в клуб: задумал протез. Сперва чертил на бумажке, затем мастерил — голова у него насчет механизмов работала. Хотел доказать, что мог бы заведовать и мехмастерской, а не только захудалым курятником. Но одно дело — щупать кур, там особой грамотности не требовалось. Другое — совхозная механика: трактора, комбайны, прицепной инвентарь, электросварка, то, другое, третье. С Прониным трехклассным образованием разрешалось ее только сторожить.
Как бы там ни было, своей богатырской железной ногой Проня лишний раз пытался утвердить себя на земле. Уж больно желал, чтобы его замечали…
А может, заодно он хотел показать опустившим руки, убитым горем женщинам: «Вот я какой — обрубок, а держусь! Звон от меня идет по земле!.. Чего же вы, такие здоровые, а духом упали и жить не желаете?!»
Стояло белое утро: сильный мороз, но тихо, безветренно — в Сибири это чаще. Были бы ветра — и вымерла бы жизнь. Проня вышел из своей избенки как обычно — постоял, поежился, будто не решаясь сделать первый шаг, потом широко распахнул ватник, вскинул голову и с силой выбросил правую ногу. Загадал: куда нога, туда и он. Нога — в мастерскую. «Ого! — подумал Цыплаков, криво — для себя — усмехаясь. — Железка-то требует ремонту».
И точно: где-то между ступней (сапожная лапка) и первым звеном, а может быть, выше, под коленной осью, дребезжала поломанно пластина…
Проня вышагивает серединой улицы, серединой же — он всегда так ходит — идет навстречу директор совхоза. Видать, из конторы. Егор Андреевич встает раньше всех — высокий, интеллигентный, родом из Москвы, в сибирских пимах и в малахае. Идет, задыхается, тяжело ему: легочник. Ездил бы, как раньше, верхом на коне — мигом бы обскакал производственные точки; но нет: принципиальный, наперекор болезни — кто кого! — ходит пешком. Таких людей Проня уважает. Еще издали срывает с головы шапчонку:
— Здравия желаю, Егор Андреевич!
— Здравствуйте, товарищ Цыплаков. — Директор крепко жмет ему руку, близко наклоняется. — Что с вами? — спрашивает тихо. — Что-то вы заскучали в последние дни, ссутулились. Уж не собираетесь ли убегать?
— Кто, я-а?! — изумляется Проня. И действительно, чувствует сутулость. Выпрямляется так, что косточка какая-то хрустит в груди, улыбается снисходительно:
— Что вы, Егор Андреич!..
— Вот и улыбка тоже… — вздыхает директор и шагает дальше, сделавшись хмурым.
Проня отворачивается. Идет к мастерской: надо срочно отремонтировать ногу, потом запрячь Дуньку и ехать за почтой. Дел по горло, а дни теперь такие короткие…
Он входит в недавно навешенные, новые, но уже чумазые ворота мастерской, быстро привыкает к полумраку, оглядывает «цех». У разобранного — одни колючие колеса — трактора копошатся два бывших детдомовца — Колька и Митька, пацаны лопоухие. В стороне, у заваленного железным хламом верстака, склонился в поисках нужной детали заведующий мастерской старик Привалов. Седая борода на щеках, если смотреть сзади, делает голову его круглой. А вообще-то он старик сухолицый, худой.
Вечно голодные и злые пацаны при виде Прони бросают работу. «Сейчас будет цирк!» — светится в их круглых глазах. Привалов недовольно оборачивается и тоже перестает двигать руками: хоть и старый, а зрелища любит и он.
Проня громко со всеми здоровается, перескакивает через разбитый мельничный жернов — только искры сыплются, как от наждачного круга. Громыхает по лемехам и дискам, останавливается.
— А где Ольга? — спрашивает.
Трактористы хором отвечают, что Ольга заболела, грыжа у нее какая-то образовалась. Проня выжидающе смотрит на Привалова. Неужто старик не догадается пригласить его на место слесаря Оли Окоемовой? Хотя бы так пригласить, в виде шутки…
Привалов молчит, попыхивает цигаркой. Сын его только вчера прислал письмо, и теперь старик недели две не будет заискивать перед почтальоном. А то всё: «Нет ли письмеца, Пронюшка?»
Проня вышагивает дальше, в другой «цех», где и кузня и электросварка. Где хозяйничает Пашка Зимина. У Пашки на фронте муж, веселый и сильный кузнец Володя. Давно не пишет писем, хотя бы строчку какую прислал, хоть бы слово одно. Пашка совсем извелась за последние дни, осунулась. Работала, стучала молотком без всякого интереса…
В черном, слабо освещенном закутке пахнет угаром, железной окалиной, кисловато-терпким, освежающим: дымом недавно погасшей дуги электросварки. Брошенный на пол держак с огарком электрода касается «земли» — железного прута, аппарат в углу натужно тарахтит. Нервно подвывает вентилятор, нагнетая в поддувало печи воздух. Только шум, а работы никакой.
Пашка сидит на наковальне, уронив устало руки, смотрит куда-то в пустоту. Пашка в толстой брезентовой робе, местами прожженной и облохмаченной, в кирзовых стертых сапогах, в суконных — от жару — рукавицах. Мужикастая с виду. Но это теперь. Проня помнит, как до войны, когда Володя-кузнец еще только-только протирал глаза, он, Проня, уже видел ее всю как есть, без всего — купалась она за деревней в чистой речке — и поразился женской красоте. По-хорошему поразился, на всю жизнь. С тех пор часто видел Пашу во сне, одетую в лучшее легкое платье, розовую после воды, с голубыми, будто тоже омытыми, глазами…
Проня отодвигает прилипший держак, аппарат перестает тарахтеть. Становится тихо, только мерно гудит вентилятор, из углей выпархивают искры. За спиной у Прони суетятся, приплясывают от нетерпения ребята. Привалов глядит из проема двери, как святой в черной раме. Недвижим.
Проня подавляет громким кашлем волнение в груди. За войну он хоть и перестал видеть Пашу во сне, однако наяву нет-нет да и вспомнит. При ней он отчаянно чудит,
— Пашка! — громко окликает он ее, сидящую. — Эй, кузнец-молодец! Электросварщик!
Она поднимает глаза на Проню — такая жалкая, потому что большая. Силы в руках, во всем теле много, а душа будто увяла. Последнее письмо Володя написал три месяца назад, как раз перед боем…
Паша вдруг мертвенно бледнеет. Покрытое копотью лицо, будто из белого камня. Губы шепчут чуть слышно:
— Что-нибудь… пришло?
Забыла, что до обеда Проня не разносит почту. Одна дорога до райцентра и назад — считай полдня. Недаром до обеда Цыплакова никто не боится — Проня и Проня, чуть ли не юродивый. Но после полудня, а еще больше к вечеру бабы бледнели, едва он заворачивал в их сторону. Скрип железной ноги напоминал им давно забытую с детства, какую-то страшную сказку о смерти.
— Пишет, пишет… — не вдумываясь в свои слова, бормочет Проня.
Паша подымается с наковальни, ищет что-то на полу, берет поковку, кладет ее в жар, но все это вяло, машинально. Отвечает с большим запозданием, улыбаясь через силу:
— Больно долго…
Не голос, а стон. Его слышит только Проня. Ребятишки сзади изнывают от ожидания. Чтобы не прогнал суровый Привалов, начинают копаться в груде железа, будто выискивают болт или гайку.
Наглядевшись на Пашу, как она двигается сутуло, как улыбается с болью, Проня вдруг страшно захотел водки, самой что ни на есть горькой отравы, хоть был непьющий. Когда-то попробовал на спор выдуть, не закусывая, целых пол-литра, выпил, не поморщился, показал себя, а минут через десять побрел в кусты помирать. Еле отходили.
— Еще попляшешь ты у меня, Паша милая! — неожиданно топает «железкой» Проня, встряхиваясь как драный петушок. — Бабы пляшут! Я им вот так… — повел над головой ладонью, — трехуголочку, а они вприсядку вкруг меня, вприсядку!
Позади хохочут пацаны:
— Вприсядку! Это бабы-то?
— А я стою, смеюся, держу высоко! — продолжает врать Проня. — И тебе, Паша, подержу, вот погоди! А потом… — он захлебывается радостью, — и сам пройдуся по кругу. И-их! — приседает, отбрасывает ногу. Протез жалобно клацкает, дребезжит.
Паша раскраснелась — то ли от жару (она стоит у огня), то ли представив себе этот радостный день.