— Мне-то что! — бодро ответствует Ленька. — Я поеду! — Это должно было означать: засядем — вам же и откапывать машину…
— Как, однако, меняется погода, — только и сказал за всю дорогу Проня.
Щеки и нос у него побелели — бабы давно ему об том кричали. Сказав, он принимается растирать лицо, чувствует, что немного обморозил. Ему хочется сказать что-нибудь еще, чтобы потереть и культю (железо обжигает ее нестерпимо), но Проня стесняется: больно короткая культя…
В сумке с письмами на фронт лежали в особом отделении две печеные картошины — Пронин обед. В «городе» прежде всего тянуло побежать в чайную, попросить кипятку, согреться, а уж потом идти на почту сдавать-принимать корреспонденцию — слово это Проня выговаривал с трудом. Однако машина — не кобыла Дунька, машине нельзя ждать, когда Проня Цыплаков насытится чаем.
А тут еще Ленька Огневых заныл, подпевая метели:
— Спешите по своим делам! Глядите, что творится!
На задах, за «городскими» избами, хлестались, сшибаясь и падая оземь, снежные тучи. У базарной площади было потише, и, может быть, поэтому агрономша стала возражать:
— Лучше переждем, чем ехать в таку прорву! Чего там торопиться! Чего нам делать дома!..
Проня терпеливо слушал спорящих, но, так и не дождавшись, когда они договорятся, махнул рукой и пошел, преодолевая ветер, по своему делу.
Через полчаса, а может и раньше, он вышел из почты и чуть не задохнулся от густой снежной пыли. Вокруг все металось, выло. Проню крутнуло, смахнуло с крыльца, он успел ухватиться за забор. Штакетина оторвалась и осталась у него в руке.
Проня шел теперь, подпираясь штакетиной: все равно никто не видит, а у машины ее можно выкинуть.
Почти на ощупь, натыкаясь на залепленные снегом стены домов, отыскал он место, где слезал с машины. Полуторка куда-то запропастилась. Проня без толку прождал ее около часу, обошел площадь, весь базар — там за длинным прилавком стояла одна агрономша. Кутаясь в тулуп, она громко проклинала покупателей:
— С голоду будут подыхать, а на воздух не вылезут! Паразиты…
— Когда поедем-то? — спросил ее Проня.
— Когда всё продам! — был резкий ответ.
Цыплаков не обиделся. Он сроду не серчал, а теперь, когда в его сумке лежали газеты и письма, и письма все простые, треугольнички, и ни одного официального с фронта — он даже улыбался.
— Ты это к чему? — насторожилась торговка. — Может, мне весточку? А?.. Пронюшка!
— Пока не смотрел. Дома погляжу, дома! — честно сказал Проня.
Сегодня ему очень хотелось перед тем, как разнести почту, зайти в свою пустую избу, затопить печку, сесть у огня и не спеша перебрать письма. Глянуть, кому выпало счастье…
— Погляди щас, — настаивала агрономша. — Не поедем мы нынче, вон какой буран! Заночуем в совхозной экспедиции.
— Да вы смеетесь! — ахнул Проня. — Не, нельзя мне тут. Ни в коем случае!
Ветер сорвал его с места, понес в сторону совхоза.
— Во! — сквозь белую замять орал Цыплаков, перекрикивал бурю. — Сам ветер меня в зад пихает! Спеши, мол, Проня!..
— Дурень, — отзывалась агрономша. — Замерзнешь! Занесет тебя!
— Чирей те на язык! — беззлобно отбрехивался он, шагая по уходящей в поле улице.
Выйдя на пустынную дорогу, Проня разглядел, что полем идти легче, меньше заносов. А еще лучше — прямиком. Если вдоль дороги восемь верст, то впрямую — не больше пяти.
Ветер стал какой-то ненормальный: то в бок толкнет, то ударит в лицо, то снова пихнет в бок, только в другой. Круговерть такая, что страшно подумать. Ватник и тот приходится застегивать. Шапку и ту надо завязывать. Чтоб не слетела…
Становится тесно и колко от холода. В голову упорно лезет мысль, что ветер бьет со всех сторон лишь потому, что сам он, Проня, сбился с пути.
— Железка, что ль, длиннее? — вслух рассуждает он. — Иль шибко далеко ее бросаю?
Глянул назад, на свои быстро заносимые следы, определил:
«Не, наоборот. Живая дальше ходит, вон как сигает!.. Значит, кручусь я все время в правую сторону. Как юла!»
Остановился. Стоит — согнувшийся, маленький, будто придавленный бураном. Перед глазами мелькают, исхлестывая небо и землю, белые змеи. Ветер и теперь со всех сторон, не ветер — вихрь несусветный…
«Шел бы дорогой, по столбам, — чудится Проне голос агрономши. — Дурень ты, дурень…»
— Плевать! Допрыгаем, — перекрикивает Проня непогоду. Рисуется сам перед собой. — Песню бы какую запеть! И-ех!..
Но ни одна песня не приходит на память. Правая нога глубоко, по самый пах, втыкается в снег. Трудно вытаскивать. Натертая культя чует едкую сырость — раскровянилась, что ли, а может, снег попал в тряпичную обертку. Ремни вокруг бедра и поясницы слабеют, будто Проня усыхает с каждой минутой.
— Это все мелочь! — смеется хрипло Проня, делая порывистый шаг вперед. — Огни проходил, медные трубы! А это — что…
Давно бы пора быть оврагу перед Куриловкой. Проня готовился сорваться с любого обрыва, но каждый следующий шаг нащупывал болезненную твердость.
Время от времени совсем неожиданно вырастали кряжистые сосны. Откуда они, из каких мест? Проня, сколько ни напрягал память, не мог признать эти сосны знакомыми.
Потом стал натыкаться на кусты, падал, попадая «железкой» в перепутанные под снегом тугие, словно капкан, ветки. Лежать было сладко, как на перине. Проня ни разу не спал на перинах, он только видел их в избах у других.
Так же резко, как и падал, вскакивал, пугаясь, что может задремать. Вслух доказывал:
— Почта, срочность… Надо донести… — Остановился. — Вот только пообедаю. Для силы!
Проня достает из сумки картошину, грызет ее, твердую как камень. Подумав, съедает и вторую.
— Теперь я как лев! — покрикивает он, продираясь сквозь густой кустарник.
Снова упал. И снова поднялся, скрипя ремнями и железом. Сплюнул подступившую — затошнило что-то — слюну. Снег у ног окровавился.
— Ну и картоха! Никак последний зуб обломал! — через силу все еще чудит Проня.
И вдруг ему захотелось заплакать. Просто так заплакать, как плачут все. Понял и поверил, что дальше — ну сто шагов он сделает, ну сто пятьдесят. А потом — всё. Упадет и не встанет, не захочет вставать…
Голая, как будто он снова начинает свой путь, равнина.
— Тыщу, тыщу шагов! — шепчет он, задыхаясь. И начинает считать, боясь сбиться со счету.
Огромная тоска сжимает сердце. Как жалко себя! Любой дошел бы, а ему не суметь. Сквозь мягкую нежность — он снова в снегу — доносится желанный (давно припоминал!) мотив. И слова — чистые, яркие, точно цветы:
Среди разноцветных полевых, а может, горных — все в гору, в гору — цветов стоит, озаренная закатом, Паша, совсем еще юная и тонкая. Дорога к ней крутая-крутая, не сделать и шагу. А Паша легкая-легкая, того и гляди улетит. И вот она вздымает руки. В руках, вдруг напрягшихся до хруста, чернеет пудовая кувалда.
— Погоди! Не бей! — силится крикнуть Проня. — Я письмо тебе несу!.. — Больно долго… — доносится стон.
Проня рывком подымает голову, неподвижно смотрит сквозь снежную маску. В глазах оттаялись мутные щелки, свет белеет — еще совсем день. Буран шумит по-прежнему люто, но теперь он страшен кому-то другому. Проне он уже отпел отходную.
— Не бойся, Уля, — бормочет Цыплаков. — Дунька умная… С ней не пропадешь…
Роняет голову в снег, еле связывает обрывки мыслей: «Дурак ты, Проня. Покорился-то где… Разнесут тебя волки, разберут по частям. И почту порвут… развеют по буквам… Хоть бы на дерево повесил. На сучок…»
Он стряхивает с себя вязкую дремоту, ворочается с боку на бок, широко глядит по сторонам. Все бело, ни одного пятна. А то бы дополз, повесил…
«Будете ли плакать… по Проне Цыплакове? — шевелится он снова. Из глаз его текут слезы. Нерастраченные, накопленные за тридцать лет, они теперь льются по щекам, попадают в рот горькими леденцами. — А я по вас плачу…» — всхлипывает Проня.