Алсуфьев разошелся — быть может, он непременно хотел развлечь и себя и Виктора. Рассказ его был красочен, и, слушая его, Виктор словно фильм смотрел. Но если исключить все, что было плодом фантазии рассказчика, достоверного оставалось немного: только то, что, когда японцы заняли Маньчжурию и создали Маньчжоу-Го, Среброголовый был уже в рядах Объединенной северо-восточной антияпонской армии. Он командовал батальоном при обороне Шитоухэцзы. Гоминьдановские части, нарушив соглашение, не пришли на помощь, батальон был разбит, а Среброголовый взят в плен. Его пытали. Тогда-то и побелела у него голова. Он бежал ночью, за несколько часов до казни, в форме офицера, который его допрашивал, оставив этому офицеру на память свои кандалы. Как ему это удалось? Тут Алсуфьев начал излагать версии — французскую, американскую, русскую, — а Виктор вспомнил о глухаре.
— Пожалуй, можно вынимать. Наверно, готов.
Он вытащил из костра глиняный шар, ударил им о землю. Обожженная глина раскололась, освободив птицу. Мясо ее, тушившееся без воздуха, распространяло такой аромат, что собаки заскулили, а Алсуфьев в театральном восторге поднял глаза к небу.
— О мой доблестный Тартарен! — воскликнул он напыщенно.
Виктор уже не сомневался, что если они с Алсуфьевым не расстанутся, то отныне к обращению «amiсо» прибавится еще и новое прозвище — имя великого охотника из Тараскона.
— О мой славный Тартарен! Если уж ты решил угостить меня, не медли, ибо кто дает сразу, дает дважды!
Ели молча, с жадностью. Не забыли и собак. После глухаря принялись за лепешки из чумизы, испеченные еще в фанзе на дорогу. Кое-как утолив голод, напились чаю и, разомлев от усталости, стали устраиваться на ночлег.
— Вы где ляжете, Павел Львович?
— С той стороны… Но придется ведь и караулить.
— Конечно. До полуночи караулить буду я.
— Ладно.
— Надо еще окуриться.
— Да, да, не то заедят нас, проклятые!
Они подбросили в огонь побольше листьев, чтобы дымом хоть немного отогнать мошкару, тучей носившуюся в воздухе.
Был тот неуловимый промежуток между днем и ночью, наступающий после захода солнца, когда мир напоминает фотоаппарат, из которого вынут негатив и остался только неподвижный раскрытый окуляр. Но вот где-то в просторах неба легонько заколыхался сумрак, и все утратило третье измерение. Ни глубины, ни плотности — только контуры, неясные, как тень как предчувствие. И вот уже рождаются новые звуки, начинается жизнь ночи. Ночным стал воздух, ночными стали все запахи вокруг. Трава в росе, дикий розмарин пахнет сильнее. Аромат его одуряет.
— Багульник, — бормочет Алсуфьев. — Опасное место. Здесь можно отравиться.
Виктор знает, что не следует располагаться там, где растет болотный розмарин. Но он сам выбрал это место и потому считает нужным выразить сомнение:
— Никогда про это не слыхал.
— Да со мной самим когда-то так было. Меня подобрали в обмороке, а потом целый день болела голова, совсем как от угара.
На другом берегу речки загораются блуждающие огоньки над трухлявым буреломом. Они пляшут между деревьями и словно манят к себе.
— Можно подумать, что это духи…
На слова Виктора Алсуфьев вдруг отозвался глухо и строго:
— А ты не смейся. Духи существуют.
— Вы их видели?
— Видел. И не раз. В Петербурге мы устраивали спиритические сеансы.
— Чего ради?
— Ну, видишь ли… Голод, мороз, революция… Это же был восемнадцатый год. Полнейший хаос… А профессор Потанин, папин коллега, специалист по древней философии, интересовался спиритизмом. И нашелся как раз один субъект, отличный медиум.
— И кто же вам являлся?
— Разные духи. Чаще всего — дух первобытного человека. Впечатление потрясающее! Не забывай — это же было в Петербурге в тот страшный год. В квартире давно не топлено, все обледенело. На люстрах — сосульки, гостиная похожа на темную пещеру, люди сидят голодные, съежившись, в шубах… И вдруг столик начинает трястись, вспыхивает огонек, дрожит в воздухе, как темечко новорожденного, растет, ширится — и вот уже перед нами видение: косматый получеловек, низкий лоб, приплюснутый нос, глаза обезьяньи… Мы вопрошаем: «Что с нами будет?» А он выстукивает: «Morte sua mori… Мorte sua…»[9]
— Первобытный человек — и по-латыни? Ох, и здорово же вас морочили!
9
Умереть своей смертью (лат.) — цитата из 69-й эпистолы «Нравственных писем к Луцилию» Луция Сенеки. —