— А то можно чем-нибудь прикрыться…
— О нет! Не надо.
Отец Аввакум, убаюканный ритмическим бегом лошади, дремлет, облокотись на спинку тарантаса. Туман по полям колышется — ходит стеной.
Возница настегивает коня. Задний тарантас сильно отстает, даже не слышен топот лошади.
Плечо Эммы Гансовны прикасается к плечу Марка Павловича, он ощущает его мягкость и теплоту, — наверное, оно золотистое, как ее брови; голубоватое, как ее глаза.
— Вам холодно, Эмма? — вторично спрашивает он.
Она молчит. Он берет с ее колен ее милую, маленькую руку и целует. Она позволяет ему.
— В женской душе можно заблудиться, как в этом тумане. Не правда ли, Эмма? Но именно это и влечет к женщине мужчину. Я сижу рядом с вами, и я не узнаю вас… Но мне хорошо.
— Мне тоже! — шепчет она; он, забыв всякую осторожность, целует ее в губы.
Отец Аввакум шевелится; Эмма, крепко сжимая руку Марка Павловича, отстраняется от поцелуя.
Туманы медленно расползаются, бубенцы гремят звончей; двурогий месяц выплывает из-за леса. Утомленная за день земля дышит истомою и теплом.
Вдали белеет колокольня сельской церкви. Отец Аввакум просыпается:
— Никак подъезжаем?
— Да.
— Хэ!.. А мне приснилось, будто бегу я по накрытому столу и оставляю на белой скатерти грязные следы. К чему бы то, врач?
— К несварению желудка! — отвечает Марк Павлович. Отец Аввакум добродушно хохочет.
Тарантас въезжает в село.
2
В селе пять лавок да две церкви: летняя — деревянная, зимняя — каменная. Погост около зимней — и стоит там, возвышаясь над покосившимися мужицкими крестами, склеп рода дворян Ворониных. Он сделан пирамидой, штукатурка опала, обнажились кирпичи, дубовая дверь раскололась. Вершина пирамиды покрыта мхом, а по бокам — в расщелинах — выросли кудрявые березки.
За погостом — широкая дорога. Она ведет мимо бывшего имения Ворониных, ныне принадлежащего купцу. Имение обнесено высоким плетнем, с дороги виден покрытый зеленою ряской пруд и плещущиеся в пруде утки.
Вокруг села безлесные поля; среди зеленых холмов извивается река; ничем не сдерживаемый звук далеко разносится по сторонам: вечером, когда от деревни к деревне идут парни, их голоса отчетливо слышны на полверсты.
За имением купца, на пригорке, стоят три березы, уцелевшее от хищнических порубок. Они печально шумят листвой, последние отпрыски погибшей славы. Совсем недавно все эти поля были покрыты дремучим лесом, в нем рыскивали звери, вили гнезда птицы, выводились несметною ратью грибы. И все это в одну ночь было проиграно отцом дев Ворониных, и осталось у них от богатейших владений небольшое именьице «Надеждино», как уцелевший от великой засухи оазис.
Марк Павлович и отец Аввакум останавливаются на пригорке около трех берез, чтобы передохнуть. День знойный, дали сверкучие… Под мышкой отца Аввакума футляр со скрипкою.
— Скажите-ка, врач, а почему иной раз грусть зарождается? Необъяснимая грусть… Не сердца ли болезнь?.. Как прохожу здесь, всегда мне грустно делается…
Они шагают по ссохшейся дороге. Навстречу едет мужик в дребезжащей телеге, сзади бежит тонконогий пегий жеребеночек. Мужик кланяется батюшке и врачу, настегивает кобылу. Жеребенок, догнав мать, норовит пососать ее, она искоса поглядывает на него ласковым взором и сбавляет бег, чтобы дать детищу насосаться, но мужик стегает ее опять; она, дрогнув ушами, усердно семенит по дороге.
— Хотелось бы мне на аэроплане полетать! — со вздохом сообщает отец Аввакум.
— Что так?
— Занятно. Летишь, а вокруг тебя — стрижи, ласточки… Ну-ка, поймай! Опять сею ночью попадью мою бедную во сне видел — стоит и мне белою ручкой машет: умру, надо полагать, в скорости… А знаете, врач, когда я в городе был, так я в оперетку сбегал… Ей-Богу!.. Ну и срамота! Ха-ха!
Отец Аввакум раскатисто хохочет.
Путники подходят к имению. В парке их встречает громким лаем рыжий пес. Отец Аввакум вступает с ним в пререкания:
— Ну и дурень!.. Вот дурень!.. Эдак и я сумею, коли захочу. Чай, жалованье-то за брехню не платят. Не воры, не грабители, неразумный пес.
Собака, точно устыдясь, замолкает, бежит к дому.
Парк старинный, запущенный. Столетние липы кидают на заросшие травой дорожки узорчатую тень; скамейки сгнили; в китайской беседке разбиты цветные стекла. Нагие нимфы на газонах — без рук и без носов, купидоны — без стрел, поражающих любовью.
В кресле-качалке, на террасе, повитой плющом, сидит старуха Воронина — черный бисерный чепчик, черная накидка. Она глуха, при разговоре пользуется каучуковыми черными трубками и тогда похожа на нетопыря. Вдовствует лет двадцать: супруг сразу после разорительного проигрыша скончался от паралича.