Я уподобился закоренелому наследственному алкоголику, который с детства цедил один только слабенький, почти что и не хмельной сидр, и вдруг получил бочку — пей, не хочу! — сем и десяти градусного первача.
После этой бессонной ночи я поднялся наутро с тягостным стоном похмелья.
«Они заполонили весь внутренний двор своими криками и бодрой возней. Внезапно завязывается жестокая драка; из кучи сцепившихся выбрасывают мальчугана, я подхватываю его на лету, — сработал мой форический рефлекс. Мои огромные руки обхватывают круглую стриженую детскую головенку; между пальцами бегают, мечутся карие глазки, бросая во все стороны испуганные взгляды. Я склоняюсь над этими зеркальцами, ясными и глубокими, точно лесное озеро, и чувствую себя бакланом, который парит где-то в небесной выси и вдруг камнем падает вниз, готовый разбить незамутненную гладь воды. Свежий детский ротик приоткрывается, как створки раковины.
И тут я замечаю на обметанных мальчишеских губах, между бугорками сухой кожи, тоненькие ярко-красные бороздки.
— У тебя болят губы? —Да. — А у твоих товарищей? — Не знаю, — Пойди спроси!
Оказавшись на свободе, но все еще слегка оробевший и удивленный странным приказом, он исчезает в толпе, словно выпущенная в воду рыбка. Минуту спустя он выныривает обратно, таща за собой другого юнгштурмовца, судя по их несомненному сходству, брата. У этого рот — сплошная рана, с гнойными выделениями и язвочками.
В тот же вечер я раздобыл у аптекаря в Арисе баночку миндального крема, смешанного с маслом-какао. После ужина обширная столовая превращается в театр доселе невиданной, но трогательной службы. Дети чередой проходят мимо меня, а я как бы даю им причастие… Каждый из них на миг останавливается и протягивает мне губы. Моя левая рука, с соединенными указательным и средним пальцами, поднимается в царственно-благословляющем жесте. Однако вскоре она устало сникает, моя Левая, моя Гениальная шуйца, моя Епископальная длань, Хранительница апостольских истин; теперь дети сами склоняются над нею, ловя губами капельку святого елея — их ночного помазания; так молящиеся прикладываются к статуе своего святого патрона-целителя. У меня даже нашлись еретики — о, немного, ровно столько, сколько положено! — эти откидывают голову назад или строптиво отворачиваются.
До чего же восхитительна двусмысленность фории, позволяющая обладание, господство над другими в той же мере, что и собственное самозабвенное рабство!
Я заметил, что душевая может служить идеальным местом для создания той самой ПЛОТНОСТИ АТМОСФЕРЫ, которая всегда казалась мне противоположным или добавочным полюсом фории. Это обширное — примерно двенадцать на двадцать метров — помещение, куда проходят через раздевалку. Пол выложен плиткой со сточными желобками, с потолка сталактитами свисают головки душей; вода содержится в резервуаре на пять тысяч литров, со встроенным котлом, и подается нажатием рычага на стене раздевалки. Смесители позволяют включать холодную и горячую воду по отдельности или вместе.
Раньше дети запускались в душевую центуриями. Теперь, в целях экономии тепла, они будут принимать душ все вместе. И если прежде, для укрепления духа мужской солидарности, в омовениях принимал участие кто-нибудь из офицеров или унтер-офицеров, то с завтрашнего дня сопровождать детей буду один я.
Поскольку вместо угля мы давно уже топим дровами, приходится поддерживать огонь всю ночь, чтобы нагреть воду хотя бы до 40 градусов. Я не менее пяти раз за ночь спускался в котельную, — воспоминание о Несторе, задохнувшемся в подвале коллежа Святого Христофора, лишило меня покоя и сна. Детям было приказано явиться в душевую к восьми утра, перед завтраком. К этому часу я уже лежал там, на скамье, голый, полузадушенный и ослепленный низвергавшимися сверху горячими струями, как вдруг помещение заполнилось чистой музыкой мальчишеских голосов, смешанной со шлепаньем босых ног по кафельному полу. Радостный гомон, толкотня, смех под яростно хлещущей с потолка водой, в молочно-сером облаке пара, заволокшего все вокруг. Обнаженные тела то растворяются в тумане, то внезапно выныривают оттуда на какой-то миг, чтобы тут же, подобно миражу, растаять вновь. Чудится, будто дети варятся в гигантском котле на кухне людоеда, но я-то сам бросился в него, движимый любовью и желанием свариться вместе с ними. Задавленный, заверченный, стиснутый их мокрыми скользкими телами, я, наконец, обрел то, прежнее СОЗНАНИЕ, позабытое за долгие прошедшие годы, вернее, с самого начала войны; назову его АНГЕЛЬСКИМ. Только нынче оно очищено раскаленным паром и отмечено ПЕРЕМЕНОЙ ЗНАКА: теперь это уже не злая воля, низвергавшая меня в бездну тоскливого страха, но блаженное успение на непорочно-чистой кипени облаков, в коем было бы мало возвышенного, если бы не глухие, тревожные, сотрясающие грудь удары сердца, трагический там-там, в мерном ритме которого текут счастливые мгновения моего апофеоза. Я грежу о возрождении плоти, какое сулит нам религия, но плоти преображенной, в апогее юной свежести, и подставляю свое потемневшее, траченное возрастом тело, блеклую, испещренную метами времени кожу обжигающим струям и облакам пара; приникаю своим черным одутловатым лицом к упругой белоснежной детской плоти, в безумной надежде исцелиться этим касанием от моего взрослого уродства!
Ночи заметно похолодали, а постоянная нехватка топлива не позволяет обогревать маленькие, на восемь кроватей, дортуары; пришлось отказаться от них и разместить детей в огромном рыцарском зале, согреваемом старинными чугунными печами. Мальчишки с восторгом приветствовали эту перемену, сулящую богатые возможности для ночной «бузы». Что до меня, то вот удобный случай сопоставить мое задумчивое, тоскливое одиночество этой новой, огромной ночной общности, полной вздохов, сонных грез, кошмаров и глубокого забытья.
Дети по собственной инициативе тесно сдвинули кровати, образовав из них второй, приподнятый пол, белый и мягкий, по которому я с удовольствием пробежался из конца в конец босыми ногами. Этому помещению скорее подойдет название «гипнодром», чем спальня, в традиционном смысле слова.
«Гипнодром» и впрямь оказался чудом из чудес. Грандиозная «буза», с вожделением ожидаемая мальчишками, вылилась в настоящую вакханалию: азартная скачка по белой упругой равнине, составленной из узких кроваток; мелькание одеял и подушек, сбивающих с ног целые группы сражавшихся, которые с радостными воплями кувырком валились на постели; свирепое преследование «врага», которое заканчивалось под кроватью; яростные атаки крепости, сооруженной из тюфяков. И все это в горячей, спертой, потной духоте, куда плотные оконные занавеси не пропускали ни единого дуновения ветра.
Забившись в тесную нишу, где никто меня не замечал, я долго следил за этими безумствами. Я знал, что дети весь день копали противотанковые рвы и теперь сжигают последние свои силенки. Вот уже кто-то из них заснул прямо там, куда свалился в потасовке. Да и общий накал страстей начал заметно ослабевать; тут-то я и положил конец шабашу, разом выключив семьдесят пять мощных ламп, освещавших зал. И тотчас семьдесят пять ночников слабо замерцали по стенам, убаюкивая своими голубоватыми дрожащими огоньками куда вернее, чем ночная тьма. Шум и возбуждение улеглись почти мгновенно, и только несколько самых неугомонных все еще сражались по углам. Только тут я почувствовал, как неодолимо смыкаются мои отяжелевшие веки. Никогда бы не подумал, что я, стойкий полуночник, чемпион бессонницы, задремлю одним из первых, сидя на кровати и привалившись спиной к стене; может быть, это явилось для меня самым ярким и поучительным эпизодом нынешнего вечера. Если до сих пор я спал так скверно, значит, мне просто было назначено всегда ночевать в обществе четырехсот детей.