Пока пачка шла по кругу, я чиркнул зажигалкой и с удовольствием выпустил в сторону ближайшего комара струю дыма. Сигареты вернулись ко мне в количестве двух штук, сиротливо перекатывающихся в пачке.
— Эт дело! — Михалыч прикурил от зажженной в костре веточки. — А мы уже неделя как последние крохи табачка снюхали…
Кстати, насчет табачка. У меня осталось только две сигареты и кисет с газеткой. Мне пришло в голову, что сворачивать-то сигареты я не умею! Тут же целое искусство, впрочем прекрасно известное любому курильщику этого времени. А у меня опыта – смутные воспоминания о том, как отец в 89—90-м, когда сигареты из магазинов исчезли, сворачивал козьи ножки с привезенным бабушкой из села самосадом, да один раз я сам, уже лет через десять, нашел в селе на шкафу дядин узелок с табаком да попробовал и себе свернуть сигарету. Получилось тогда явно что-то не то. Сигарета вышла слишком толстой – газеты я оторвал многовато. А сейчас как быть, когда трофейные закончатся? Спалюсь ведь сразу! В ларек тут не сбегаешь – надо либо беречь сигареты и в конце концов бросать курить, когда закончатся, либо искать какие-то отмазки, почему я не умею нормально сворачивать сигареты. Может, сказать, что я только начал курить? Или что трубку курил раньше? А трубка где? Потерял? Трубка, которую я купил этим летом и, весь такой на понтах, курил в августе – сентябре, осталась дома, неизвестно за сколько километров и более чем за семьдесят лет от этого места… Ладно, две сигареты пока есть, а потом посмотрим. Я сделал еще пару затяжек, забычковал оставшийся окурок и аккуратно положил его обратно в пачку.
Остальные наслаждались свалившимся на них в виде моих сигарет счастьем. Кроме Оли и Терехина. Оля, как приличная девушка, не курила, хотя, похоже, ничего не имела против табачного дыма вокруг (пассивное курение вредно! Но кто сейчас об этом знает?). Терехин же или тоже не курил, или принципиально не мог взять сигарету из фашистской пачки, да еще и предложенную возможным пособником проклятых захватчиков.
— …Так мы, ну, когда фашисты из пушек лупанули… — Оказывается, пока я размышлял о табачных проблемах, возле костра завязался разговор. Сейчас что-то рассказывал Михалыч. — Мы в землю вжались… А окопы-то – одно название! Мы ж как шли, уже солнце садится, а тут ротному нашему приказ – задержать противника и прикрыть отход колонны. Окопы по пояс только успели вырыть… Так вот, копаем мы, значит, темно уже… А тут немцы лупят. Мы залегли, а когда выглянули – мама дорогая! Немец цепью валит, уже рядом совсем. Нам бы пулемет – выкосили б фашистов как траву! Дак не оставили же! Кто с чем был, так и остались. Да еще ящик гранат нам с подводы бросили. А мы как тот ящик открыли, ну, чтобы гранаты разобрать, глянь, а там все учебные!
— Это что! — ударив себя по колену, перебил сержанта Лешка. — Вот нам на позицию снаряды привезли. Мы ящики-то открываем – там картечь! А нас-то против танков поставили! Наш лейтенант к водителю. Гворит, ты что ж, бл…, это привез? Нах…, бл…, мне картечь-то, если счас танки попрут? Я их, мать-перемать, этим долбить буду? Ты, идиот, так тебя и еще раз эдак, не видишь, куда приехал и что привез? А тот ему, мол, я-то тут при чем? Загрузили, сказали, куда везти, — я и привез. Не хошь, грит, не бери. Вот. А ты – гранаты учебные…
— Митрофанчик! — Терехину эти, по мне, так несомненно интересные разговоры о хаосе первых дней войны, помноженном на раздолбайство служб обеспечения, не понравились. Почему-то о самой теме разговора он промолчал, хотя это было явно по его части – налицо зачатки морального разложения. Или уже не зачатки? Но промолчал. — Заступаете со старшим сержантом Белынским в караул. Через два часа вас сменят Алфедов и Гримченко. Потом дежурю я. Всем, кроме рядового Митрофанчика и старшего сержанта Белынского, спать.
Надо же! А меня в караул, значит, не поставили. Не доверяют! Ну и черт с ним. Зато высплюсь. Хотя, если подумать, политрук еще больше поднялся в моих глазах. Тоже дежурить будет. Да еще и один. Да еще и в «собачью вахту»…
Я посмотрел на поднявшегося Лешку, который с недовольным выражением лица развернулся и куда-то потопал, потом на Михалыча, с невозмутимым лицом вскидывающего на плече карабин. Остальные уже легли и, похоже, мгновенно уснули. Точно не спал только Терехин. Да Оля так и осталась сидеть у костра.
— Держи. — Я протянул ей свернутый сидор, из которого предварительно вытащил все твердые предметы. — Под голову положи вместо подушки.
Она благодарно на меня посмотрела, взяв предложенную эрзац-подушку, улеглась поближе к костру. И ко мне. Знаете, несмотря на то, что рядом лежала симпатичная девчонка, никаких левых мыслей о ней у меня не возникало. Может, последствия тяжелого дня? Или то доверие, с которым она ко мне относилась. По идее, она после всего произошедшего должна была ненавидеть всех мужчин, независимо от цвета формы и других признаков. Однако ж нет. Все-таки голова – предмет темный. А женская голова – темнее вдвойне. С этими мыслями, а также мимоходом подумав о простуженных почках и прочих последствиях сна на голой земле, я и заснул. Так прошел мой первый день на войне, которая закончилась за десятки лет до моего рождения.
* * *
Новый день начался с того, что кто-то тряс меня за плечо. Просыпаться жутко не хотелось. Я, игнорируя настойчивость будившего, все еще пытался ухватиться за ускользающие остатки сна, но на его место уже приходила боль. Болело все. Жестокая крепотура в ногах, абсолютно не привыкших к такому кроссу по пересеченной местности, который им пришлось вынести вчера, ломота в спине после сна на голой земле, еще какой-то сволочной корень врезался в лопатку… И снова болела голова – последствия вчерашней встречи с деревом. Все это присоединилось к будившей меня руке и настаивало на немедленном пробуждении. Вспомнив чью-то мать, я открыл глаза. Сквозь листву пробивались лучи солнца, хор птиц пел свой гимн утру, рядом жужжало какое-то насекомое. Утро было бы прекрасным, если б не общее состояние организма и не тот факт, что это было утро, я так и не выяснил, какого числа, 1941 года. Надо мной нависало усатое лицо Михалыча.
— Ну ты и спать горазд! — донеслось откуда-то из-под усов. — Вставай давай, значит, майора похоронить надо.
Оказалось, что ночью майор умер. Я повернул голову в сторону носилок. Майор лежал в той же позе, в какой я запомнил его вечером. Над носилками стояли остальные члены отряда окруженцев. Туда же, убедившись, что я окончательно проснулся, направился сержант. Я, постанывая, кое-как принял сидячую позу. Оля, оказывается, уже тоже проснулась. Ну да. Сельская жизнь приучает к ранним подъемам. Это для меня, привыкшего к будильнику по будням и спать до десяти по выходным, вставать в такую рань, да еще после всех вчерашних событий, было проблемой. А они вон уже все проснулись. Бодренькие, насколько можно быть бодрым после всего пережитого.
Организм настоятельно требовал утренних процедур. За неимением умывальника, мыла и зубной щетки из процедур мне оставалось только облегчиться. Что я и сделал за ближайшим кустом. Блин, даже руки помыть негде, не говоря уж о душе. По запаху я уже постепенно приближался к неизвестно сколько прожившим в лесу окруженцам. И ничего с этим до ближайшей реки или хотя бы дождя не поделаешь. Ничего. Главное – живой.
Когда я вернулся в наше подобие лагеря, Оля протянула мне хлеб. Ма-а-аленький такой кусочек. Ну да, хлеб экономить надо. Пока что пополнение запасов не предвидится. Завтрак был проглочен за пару секунд, и под аккомпанемент урчания удивленно-раздраженного столь малым количеством еды желудка я подошел к собравшимся у носилок бойцам.
— Надо похоронить по-человечески-то. — Лешка повторил то, что я уже услышал от Михалыча.
— Да как мы его похороним! У тебя лопата есть? Или руками рыть будешь? — Это, на сегодняшний день, самая длинная фраза, которую я услышал от Алфедова за все время нашего знакомства. Впрочем, по степени недовольства она не отличалась от остального, ранее мной от него услышанного.