Бабы сочувственно вздыхали:
— Вот прибыль-то у Марии!
— А ну как бы обоих оставила?
— Ну, полноте! Чай, тоже не без сердца: так уж с расстройства накричала, — снова пожалела Валентину Клавдия Зотова. — Ведь с ней может дорогой-то плохо сделаться, надо бы проводить. Как считаешь, Даниловна?
— Запряги Орлика.
— Велика честь, дойдет и пешком, — неумолимо судила Дарья.
Клавдия не послушала ее, побежала на конюшню. Остальные продолжали судачить, пока не появился сам уполномоченный Ракитин. При всех отчитал Даниловну, дескать, что же это получается? Нашли время митинговать, когда хлеб не убран. Узнав, отчего разгорелся сыр-бор, он постеснялся зайти к Куприяновым. Бабы добились своей мирской справедливости и пошли на молотьбу. Опустела улица. Только жалобно скрипел колодезный журавль: бабка Настасья Горбунова доставала воду.
У Куприяновых все сидели как в воду опущенные, устало молчали: и взрослые и дети испытывали гнетущее отчуждение.
— Сил моих больше нет! — взмолилась Мария.
— Да-а… дела — табак, — молвил Иван Матвеевич, — Эх, Арсюха! Так ославил, что с души воротит.
Арсений видел, как Валентина с дочкой на руках поднялась на изволок, в последний раз обернулась и скрылась в перелеске. Старик тоже наблюдал за ней, с облегчением выдохнул:
— Ушла вроде.
Горюй не горюй, а жить надо. Собрала Мария на стол — хоть ребят покормить, самим-то вовсе не до еды. Она все пододвигала к Павлику очищенную картошку, а он упрямо не брал ее, и черные глазенки его кололи недоверчивостью. Вдруг опять заплакал, старик утешил его:
— Ешь картошку-то, ешь! Я ужо тебе качельки подвешу вот здесь, прямо в избе. — Он показал на кованое кольцо, ввернутое в матицу: в него продевали очеп для зыбки. — Теперь у тебя будет братик Витя. Вишь, какой большой Витя-то? Вам хорошо вдвоем будет, гулять вместе побежите.
— Было дело таскаться с ним, — недовольно швыркнул носом Витюшка. Он все еще не мог взять в толк, как так вдруг станет жить в доме этот черноголовый худенький братишка? Хорошо, хоть девчонку унесли, та совсем писклявая мелюзга.
Витюшка придирчиво смотрел на Павлика, на его смуглые руки и лицо, на ровно подстриженную челку и вздернутый нос-кнопочку. Наверное, никто ему не рад: отец хмуро свел брови, крутит желваками, мать заплаканная. Надо бы потихонечку выбраться из-за стола да удрать куда-нибудь на весь день.
Бесконечные, сумеречные потянулись для Арсения дни, будто бы совсем без солнца. Оно, конечно, было, но для других, не для него. От колхозных дел он почти отрешился, бригадиры вели их по собственному разумению; по-прежнему распоряжаться людьми не чувствовал за собой морального права, избегал даже встреч сними. Догадывался, что следовало бы самому поставить вопрос об освобождении от обязанностей председателя, и ничего не предпринимал, продолжал бездействовать, словно ожидая какого-то внешнего толчка, способного встряхнуть его, избавить от нынешнего парализованного состояния. Уполномоченный уехал в район, наверное, специально доложить ситуацию.
Только на четвертый день Арсений пошел в правление. Габардиновую гимнастерку, в которой форсил последнее время, надеть постеснялся — накинул обычный пиджак. Ему казалось, что единственная его медаль тоже сияет ложным блеском: отцепил ее и отдал в игрушки Павлику.
Спиридон Малашкин исполнительно находился на своем месте. С нескрываемым любопытством рассматривал потемневшее, утомленное переживаниями и бессонницей лицо Арсения, словно перед ним был совсем другой человек. На разговор первым не навязывался, дескать, понимаю таковое положение. Арсений с болезненной гримасой крепко потер пальцами лоб, признался вслух:
— Нет, не лежит ни к чему душа!
— Серьезная у тебя приключилась притча. Смотри, голова кручинная, хуже бы не было: вчера Устинов спрашивал тебя по телефону, я сказал, что в тех бригадах находишься. Сегодня, наверное, опять звонить будет.
— Хуже некуда, Спиридон Васильевич. Чему быть, того не миновать.
— Через них, через баб, самая пагуба нашему брату, — заключил Малашкин. — Хорошо, что жена сносливая.
Арсения тяготил разговор, сводившийся волей-неволей к его семейной беде, он подумывал умотать к Подсевалову на излечение души. Удерживал предполагаемый звонок. Прошло всего несколько минут, показавшихся долгими, Арсений впал в забывчивость и как бы очнулся, когда задребезжал телефон. На том конце рассерженно отозвался голос Устинова:
— Алло! Куприянов? Где ты запропастился, второй день звоню! Давай-ка приезжай сюда, немедленно!