С улицы ворвались запыхавшиеся Витюшка с Павликом. Комом пошвыряли заснеженные пальтушки на лавку к печке.
— Что, наморозили сопли? — сказал дедушка.
— Нисколько и не холодно! Пап, ты видел, там машины пригнали?
— Издалека видел, что народ собрался около них. Какие машины-то?
— Грузовые. Говорят, лес возить будут. И два трактора с ними, которые не на бензине, а на дровах работают.
— С боку у них такие круглые печки.
— Газогенераторные, значит.
— Хватит про машины-то зубы заговаривать. — Мария приподняла на свет Витюшкино пальто. — Посмотри, как извалялись в снегу! А это что? С мясом выхватил две пуговицы.
— Ленька Данилов меня схватил, мы с ним боролись. Он хоть и здоровше, а я его под ножку кувыркнул.
— У тебя вечно кто-то да что-то. Сам, как сатана, лезешь везде! Скоро не только пуговицы — и голову оторвут, — вспылила она. — Ты, отец, взял бы ремень да поучил, чтоб неповадно было.
Нет, ни разу он не тронул сыновей, чувствуя свое виноватое, приниженное положение в семье. Мария могла и поругать, и дать шлепка под горячую руку, что случалось редко. Арсений, как ему казалось, был лишен такого права.
Ребенка принимала поселковая молоденькая фельдшерица, недавно вышедшая из училища. Это был первый случай в ее начинающейся практике, и потому она переживала больше самой роженицы. На беду, шею ребенка обмотала пуповина, отчего приостановилось дыхание. Круглое личико фельдшерицы с расцветшими золотниками на загнутом седелочкой носике покрылось испариной, спеша вспомнить в столь ответственное мгновение, чему учили, она испуганно принялась массажировать, прихлопывая одними пальцами, и при первом вскрике девочки вся так и просияла каждой веснушкой.
Два дня пробыла Мария в медпункте, теперь находилась дома. Еще рано бы вставать, да не залежишься при таких обстоятельствах. Без нее уход за дедушкой был плох. Он лежал чуть жив, вдавив в подушку неподвижную, белую, как кость, лысину, обросший, испитой. Постель его так пропахла, что резало нос, будто нашатырным спиртом. Надо было все обиходить, перестирать, и пеленки пошли одна за другой. Хорошо, что установилась ранняя теплынь, согнавшая весь снег с крыш.
На реке поверх льда проступила полая вода. От штабелей нижнего склада повеяло смолевым духом, отогревались, млели под солнцем потемневшие леса, и воздух начинал хмелеть, ни с того ни с сего вдруг шало взвихриваясь на тихом припеке, где-нибудь у стены.
Мария развешивала белье на улице, радовалась теплу. От слабости, от обилия света кружилась голова, не унималась резь в глазах, все плыли фиолетовые и оранжевые пятна. Соседская лопоухая гончая Арношка, сидя у крыльца, водила поднятым носом, подрагивала ноздрями — чуяла идущую весну. Рядом с собакой задиристо прискакивали шебутные воробьи, должно быть, дразнили ее.
Только одела гулять Павлика, заворочалась, требовательно закричала Танюшка — проголодалась. Мария прилегла к ней на кровать, дала грудь и сейчас, всматриваясь в крохотное, безбровое личико дочери с жиденькой, боящейся света голубизной в беспонятливых глазенках, вдруг заново, с большей силой, ощутила тот страх за ее существование, который пришлось испытать во время родов. Что, если бы она задохнулась совсем? Эта ее кровиночка, этот тепленький комочек, от прикосновения которого волной нежности окатывает сердце. Она хотела девочку, и желание ее сбылось.
— Какая голосунья! Без конца бы титьку дудила. Откуда молоко-то у мамки возьмется? — не сердито выговаривал Иван Матвеевич. — Пущай покричит — легкие развиваются.
— Все-таки фельдшерица — молодец, толковая оказалась: быстренько отшлепала ее, как пуповиной-то захлестнуло.
— Значит, долгий век будет, — предсказал Иван Матвеевич. Он лежал головой к окну, не видел, что делается на улице, но по долготе солнечного дня, по запаху талого снега, приносимому людьми, знал — хозяйничает весна. С сожалением выдохнул: — Дает бог благодати! Поди, у нас в Задорине гора обтаяла. Знаешь, мне чего подумалось? Если бы дотянуть до лета да погреться на своем камушке, я бы, пожалуй, оклемался.
Старик чувствовал, что дело идет к концу и торговаться с судьбой бесполезно. А со стороны могло показаться, что ему стало полегче. Лежа на чистой постели, он не докучал разговорами, не жаловался, лишь ночью последний раз попросил уходящим голосом:
— Прикройте голову, зябну я, — и замолк, приготовившись к последнему часу.
Арсений, словно спохватившись, до утра дежурил около родителя. Старик кротко прожил свой век и так же кротко успокоился: можно было подумать, что он спит с прикрытым полушалком лбом и скрещенными на животе руками.