Если бы не война, ни на один день не расставалась бы Маырия с мужем. Нет больше в живых Федора, нет грозного Мишки Кабана, нет многих сверстников Арсения, а он уцелел, сидит, как прежде, у окна, покуривает. Ведь считался без вести пропавшим. Будто воскрес. «Это я его своей любовью оберегала», — думала Мария, засыпая.
Недели две Арсений отдыхал, окруженный заботой жены и вниманием односельчан. Просыпался поздно, когда Мария уже уходила на работу, управившись по дому; каждый раз вроде бы с удивлением озирал просторную отцовскую избу, словно не веря до конца в свою удачливую судьбу. Просеянное сквозь липы солнце заглядывало в окна, пестрело на полу. Лежа в постели, он слышал, как тарахтит под гору телега, как скрипит колодезный журавль, как протяжно распевают петухи и деловито постукивает на повети отец — привычные домашние звуки обступали его. Внизу на столе ему наособицу оставляли позавтракать; неторопливо выпивал кринку молока и выходил на поветь, где отец, согнувшись над верстаком, строгал что-нибудь. Сюда, к отцовскому верстаку, к инструменту, к запаху свежих стружек, Арсения тянуло с детства, сам он начал плотничать рано и теперь на досуге брался за долото и рубанок, но так, вроде бы не всерьез, а поразвлечься.
Из ворот была далеко видна пойма Боярки с доцветающими черемухами по берегам, со светлыми березняками по склонам и темными ельниками за ними. В гумне поднялась вершка на два трава, узкой бороздкой пролегла в ней тропинка к бане и дальше — к заворам[1], а от них — к лесу, к речке. Это их, куприяновская, тропка, еще отец мальчонкой торил ее босыми ногами, потом Арсений с Федькой бегали купаться или по ягоды, нынче Витюшка каждый день прискакивает по ней с удилищем на плече — заядлый рыболов. Изгородь вокруг усада, прижавшаяся к сараю рябина, лошадь, пасущаяся на задах возле конюшни, — все это воспринималось прежде как нечто обыденное в своем постоянстве, а теперь приметливо бросалось в глаза, вызывало отрадное чувство возвращенной утраты; небо и то казалось особенно голубым, по-домашнему приветливым.
Иной раз Арсений тоже спускался к речке, потрафляя сыну, удил вместе с ним сорожек и ельцов: самый клев в эту пору. Холодновато пахло черемуховым цветом, опавшие лепестки снежинками несло по течению. И опять с чувством новизны смотрел Арсений на неутомимое движение воды, на хлопотливо бегавшего по запеску куличка-перевозчика, на сына, подросшего за его отсутствие. С каждым днем он восстанавливал в себе душевное равновесие. Рана на ноге тоже совсем заживилась, так что и повязку снял.
По крестьянской привычке он не мог долго усидеть без дела: надумали с отцом подрубать осевшую баню. Арсений привез из лесу сосновые бревна, и застучали на все Задорино топоры. Пусть маленькая, но это была первая послевоенная стройка, обрадовавшая деревню. Тотчас потянуло к Куприяновой бане мальчишек, подолгу торчали они на огороде, наблюдая, как бойко сверкают плотницкие топоры. Витюшка здесь коноводил. Еще бы! У него была губная гармошка и отцовская пилотка со звездой. Проходя мимо, заглядывали и взрослые. Наведывался старик Маркелов, подгонял к реке стадо коров Павел Захаров, угощал своей «картечью», как он называл рубленый самосад.
Иван Матвеевич будто помолодел, оживился. Заткнув под картуз складной метр, он ходил вокруг бани, тыкал топором в нижние иструхлявевшие бревна, прикидывал, какие заменить, как лучше приспособить ваги. При этом он то довольно гудел в нос, то рассуждал вслух:
— Сейчас мы тебя, голубушку, вывесим в самолучшем виде: не велика хоромина, нам теперь любое дело податливо. Подкатим под тебя новые-то смолевые — полста лет простоишь, а то нахохлилась, гляди того, под гору покатишься. Эх, у Трофимова у Вани сидят голуби на бане… — начинал и не мог вспомнить дальше припевку.
Арсений вырубал угловую «чашку», янтарные щепки так и брызгали из-под топора. В самой силе мужик. Рубаху скинул, спину и плечи накалило солнцем до красноты.