Так состоялось их знакомство, — короткое, но неприятное.
С течением времени оно крепло, но не улучшалось. Мальчик, только и мечтая, как бы выудить окуня, стал подбрасывать ему самые соблазнительные приманки, а окунь, издали подмечая появление своего врага, поспешно опускался на дно. Иногда, если ясно было видно, что приманку легко сорвать, он ее хватал, мальчик дергал удочку, но окунь почему-то не попадался. Мальчик нацеплял на крючки рыбок совсем таких, каких окунь ловил на отмели, и оставлял их на ночь в омуте. Окунь, не торопясь, стаскивал их с крючков и ел, находя, что это даже очень удобно, когда так доставляют пищу, вместо того чтобы гоняться там за этими вертушками. Найдя утром пустой крючок, мальчик грозил в омут кулаками и говорил:
— Ах, ты, полосатая свинья, пучеглазый обжора. Погоди, мошенник, я тебя поймаю!
Окунь недоумевал. Ну, да, он полосат, но при чем же тут свинья? Большие выпуклые глаза, как всем известно, красивы. Не есть рыбок, нарочно для него, для окуня, закинутых в омут, было бы даже неучтиво. Но брать в рот крючок: нет, извините, он не так глуп. А насчет мошенничества лучше уж молчать тому, кто, предлагая в угощение муху, засовывает в нее крючок.
Окунь стал неотвязной мечтой мальчика. Засыпая в каменной громаде городского дома, мальчик часто видел во сне, как он вытаскивает из глубины омута толстую, белую рыбу с красными плавниками.
Весной в речку откуда-то набегали страшные мутные волны. Они неслись с шумом, плескали, захлестывали, убивали, но окунь отсиживался в тишине омута, благополучно толстея. И вместе с первыми листьями на деревьях являлся к омуту мальчик.
— Ты все тут, старый вор? — говорил он, подсмотрев уплывающего окуня. — Ну, погоди, чортова кукла, доберусь я до тебя.
И он кидал в воду разные разности. Окунь ничего не брал. Он, конечно, стар, но это—хи, хи! — не так плохо, это дает опыт, осторожность. Что же он украл, почему он вор? Несомненно, он ест чужую икру, он вытаскивает из норок раков, когда они, линяя, сидят там без скорлупы, мягкие, беспомощные, он ловит рыбок. Иногда случается, что рыбка оказывается слишком крупной, и, как он ни старается ее проглотить, хвост ее торчит у него изо рта, что выходит очень смешно. И окунь, плавая у дна, обиженно плескал хвостом; что такое чортова кукла, он не понимал совсем.
Вода светлела, становилась холодной, речка покрывалась льдом. Окунь, обросший, как шубой, толстым слоем слизи, неподвижно стоял на дне, чуть шевеля плавниками. Он ничего не ел, почти не дышал, оставаясь в спячке всю зиму. Видел ли он сны? Не представлялся ли ему в тягостном видении мальчик, выуживающий его на какую-либо особенно хитрую приманку?
С годами он становился все подозрительнее и почти не поднимался на поверхность.
В росистое свежее утро, когда с деревьев падали в воду такие вкусные мягкие червяки, окунь, убедившись, что на берегу никого нет, не удержался и всплыл за особенно толстым червяком. Вдруг страшный удар потряс всю речку, вода взметнулась столбом брызг, убитые или оглушенные рыбки вереницей поплыли по течению. Это мальчик, выросший в длинного верзилу, отчаявшись поймать окуня, выстрелил в него из ружья. Но зоркий старик, заметив вспышку выстрела, успел кинуться в глубину невредимым.
— Хитер, хитер, старая каналья, — говорил, уходя, верзила, — а все-таки я до тебя доберусь.
Каналья? Это еще что: лучше или хуже чортовой куклы? Окунь слышал, но не понимал.
Над ним в вечном движении всегда висел прозрачный толстый слой воды, кругом, точно кривые пальцы спасительного чудовища, торчали черные запутанные коряги. Не мог верзила поймать его никак. Но за что же браниться? И в непонятных словах нет ли какого-нибудь угрожающего значения? Окунь, чуть пошевеливая хвостом, стоял на дне. После выстрела он ни в каком случае никогда не всплывал на поверхность. К чему? Он и так промыслит свою добычу. Вон там, где у отмели вода крутится между камнями, там часто можно видеть, как захлестнутая быстрой струей рыбка вдруг лишается сил, перевертывается вниз спиной и уносится течением, точно мертвая. В этот миг, пока она не опомнится, схватить ее—пустое дело. А затем сквозь пену и шум водопадика шмыг с добычей к себе домой, в спасительную темноту, глубину, тишину омута!
Речка замерзала, затем шумящими волнами сбрасывала лед, в жару на воду падали червяки. Это повторялось много раз. Старый толстый окунь, у которого изо рта продолжал, точно странный ус, висеть обрывок нитки, сквозь прозрачную воду посматривал, не поднимаясь со дна, на берег: никого. Верзила больше не показывался у речки.
Сверкающий зной полдня, обогревая неглубокую речку, гнал всю рыбу в траву, под тень кустов. На открытой воде не виднелось никакой мелочи. И охота этого утра была неудачна. Старый окунь голодный плавал у дна своего омута: нигде ничего, даже в самом верном месте у водопадика. Вдруг там, над самым скатом воды, заблестела рыбка. Она то выбивалась кверху, то, видимо, изнемогая, уступала течению, серебреная, блестящая, очаровательная. Старик-окунь не выдержал, кинулся к ней и, схватив, направился было в омут. Но его что-то зацепило, поволокло. Он упирался изо всех сил, бил хвостом, кувыркался, — нет, его тащило. Он пытался выплюнуть проклятую рыбку, он вытаращил глаза, поднял костистый гребень на горбатой спине. Нет, это не муха, не шутка полузабытой молодости, это ужас, гибель, смерть!
— Ну, вот, наконец-то! — смеясь, сказал верзила, подтягивая окуня. — Я вас, мой милый, двенадцать лет ловил. Пожалуйте!
И, подхватив окуня сачком, он переложил его в корзинку. Оказывается, с незримого из омута расстояния на леске, тонкой, как волос, прозрачной, как вода, и прочной, как струна, на такой адской леске подпущена была шелковая рыбка, имевшая свойство сжиматься, когда ее схватят, в шлепок, ощетинившийся четырьмя острейшими крючками.
Нет, при всей его хитрости и подозрительности старый окунь подобного изобретения предусмотреть не мог.
Он затрепетал, сделал бессмысленное отчаянное движение, пытаясь для чего-то выскочить из корзинки. Горячий воздух, суша его жабры, душил, жег его. Он пошевелел растерзанным незакрывающимся ртом, вздохнул—старый мошенник, обжора и вор—и уснул.
А верзила принес корзинку в кухню, где кипел суп, шипела, пузырясь в масле, курица, что-то вкусно пахло сладким пряным запахом печенья, и, выложив окуня на стол, сказал:
— Вот вам и рыба. Жарьте его скорей: сейчас был живой!
КОТ
Во время завтрака на террасу вошел неизвестный, серый, очень крупный, но поджарый и взъерошенный кот. Ему налили в блюдечко молока; он стал его есть, пожимаясь, вздрагивая, недоверчиво оглядываясь и, не доев, ушел. На следующее утро повторилось то же, затем кот несколько дней не показывался, задержанный, очевидно, какими-то делами. При следующем посещинии кот, кроме молока, получил жареную рыбку, съел то и другое дочиста и, повалившись на бок, тут же на террасе уснул. Проснувшись, он, потягиваясь и нюхая, пошел внутрь дачи. Подозревая, что он намеревается устроить обычную кошачью гадость, я шел за ним с арапником, готовясь наказать за попранное гостеприимство и выгнать навсегда вон. Желал ли он, прежде чем принять важное решение, проверить и окончательно выяснить, как живут в этом доме или любопытствовал бессмысленно? Как бы там ни было, кот, обойдя все комнаты, ушел через кухню, а часов в девять вечера впрыгнул в форточку, как к себе домой.
За подобное нахальство следовало, конечно, наказать немедленно, но шел дождь, было темно, и я пожалел выкинуть кота, утешаясь соображением, что в случае чего я выгоню его завтра.
Утром моя совершенно еще мелкая детвора решительно мне заявила, что Вася—милый и остался у нас жить. Как так, кто позволил, почему это выяснилось? Вася?! Да откуда он взялся, зачем он мне, этот беглый кот, конечно, пачкунишка и наверное вор? Терпеть не могу вообще всю эту породу ластящихся подхалимов, все они—жулье и—кто же будет спорить—именно от кошек самый гнусный запах в мире. Но что делать? Проклятый кот действительно ведь остался у нас жить и до конца своей жизни больше не ушел.