В пруде, где разводят форелей, их обычно кормят чем-то вроде мясного фарша, нарочно для того заготовляемого не без разных хитростей. Однако бывают такие времена, что и людям-то попросту нечего есть, какой уж там фарш для рыб. И вот привыкшей к казенному содержанию форели приходится самой промышлять, как бы не околеть с голода. Понятно и простительно в таких обстоятельствах даже красавице-рыбе проглотить какую-нибудь дрянь, но беда в том, что в течение ряда лет все усилия, все заботы, все ухищрения были устремлены на то, чтобы в пруде не существовало именно никакой дряни. Вода чиста совершенно, по верху решительно ничего не плавает, и мухи, любительницы дряни, не вьются грязными роями над прозрачным зеркалом. А того, что лежит на дне, форель не изволит кушать: такой от природы ей дан характер. В столь трудном случае, когда совсем нечего есть, остается закусить лягушонком, благодаря судьбу за то, что эта четырехлапая порода прыгает и плавает везде, где есть какая-нибудь вода. Оказывается, лягушечья кость, тонкая, нежная, мягкая, ничуть не похожа на рыбью: эта даже грубая, толстая, колючая переваривается без остатка, а лягушечья предательски остается в желудке целиком. После полдюжины проглоченных лягушат—где же их там натощак считать, всякий понимает! — положение в животе форели становится странным, затем трудным и наконец угрожающим. Остатки проклятых лягушат распирают внутренности, продырявливают бока, и красавице-рыбе, увы, ничего не остается, как жалко и мертво всплыть брюхом кверху. Вот вам и красота форельей жизни, вот вам и благополоучие.
Рыбье хладнокровие опять-таки давно вошло в поговорку. Несомненно, кровь рыбы холодна, но это не значит, что сердце, которое гонит холодную кровь, лишено чувств, бьется всегда тихо, ровно, не сжимается волнением, не трепещет от сладостной муки любви. Какой плеск, какой шум, какая бешеная пляска у рыб при метании икры! Пожалуй, их достаточно для засвидетельствования избытка чувств, ведь нет же необходимости непременно пищать, вздыхать, стонать от страсти. Иной лосось сквозь сотни смертей плывет из моря тысячи километров для того, чтобы на песке неведомой речонки посеять зачатки своих будущих поколений, которые, быть может, к тому же погибнут, не успев даже выклюнуться на свет. Один процент удачного выхода мальков из икры считается в рыболовстве успехом, девяносто девять процентов икры погибает, на воле же дикой икры гибнет еще больше.
Ну что ж, поплескались да расплылись кто куда без мысли, без чувств, без волнений. Конечно, не следует предполагать, что, выметав икру, щука плачет в беспокойстве о судьбе каждой из десяти тысяч ее икринок. Но что-нибудь гонит же огромную рыбу из глубины реки ползком пробираться по узкому протоку на такую мель, где видна ее толстая черная спина. Скопа, белохвостый орел, прилетит и вцепится когтями в эту спину, человек выстрелит в нее из ружья—старая щука все это по долголетнему опыту знает, может быть, не очень отчетливо, но знает и все-таки на мель ползет и спину выставляет.
В реках, впадающих в Тихий океан, можно видеть*, как огромные рыбы, отыгравшие праздник любви, развешаны водой на корни, на выступы прибрежных камней. Они живы, все эти кеты и горбуши, но они выпустили такой заряд энергии, истратили такое напряжение сил, что не могут хотя бы чуть-чуть пошевелить плавником. Их подберут хищники, они засохнут и сгниют заживо, если не подоспеет, поднявшись, подхватить их и унести дальше следующая волна, — не все ли им равно: они сделали главное дело своей жизни.
Как бы там ни было, у рыб нет никаких забот о семье? Оказывается, и это не так. В теплых водах Дальнего Востока водится маленький сом; его самка мечет самую крупную икру—величиною с лесной орех каждая икринка. И бедный сомик-отец получает такой орешек в рот. Сколько отцов, приблизительно столько и орешков. И без отказа: вертелся тут, ухаживал—где вас там разбирать, — отец или не отец, — получай орешек. Мальчик или девочка у него там во рту родится, будет ли дитя любить своего папу, сомик, надо полагать, о том не мечтает, но самоотверженно не ест все время, пока из икринки не выклюнется новая рыбка, и бедняга доходит до полного изнеможения, иногда до смерти: случается, что новый сомик выклевывается на другой день после того, как околел чрезмерно любящий родитель. А мамаша в это время плавает где-то далеко и знать ничего не хочет ни о своих супругах, ни тем менее о своем потомстве. Частенько так бывает, да, да.
Сколько мелких, почти незримых паразитов, сосет кровь рыб, таких свежих, чистых всегда—не правда ли? — вымытых в воде.
В жабрах карася, леща живут особые клещики. Широкие толстяки ленивы, но едва ли они спят спокойно, если их за то, чем они дышат, день и ночь грызут, грызут отвратительные паучки. Иногда другие не менее гнусные клещи вцепляются в чешую по широким серебристым бокам. Тогда по рыбе идут белые мутные пятна, глаза рыбы также мутнеют, белеют и—делать нечего—без жалоб, без стонов кувырк кверху брюхом и… куда-то по течению, пока не подберет ворона. Скользкий пестрый налим почти всегда богато обеспечен глистами, иногда ленточными, весьма не безразличными и для человека. В прославленной налимьей печенке часто бывают камни. Во внутренностях разрезанного пополам сига, отличавшегося, повидимому, прекрасным здоровьем, вдруг оказываются какие-то блестящие пузырьки, похожие на жемчуг. Опытная хозяйка спешит выбросить покойного владельца таких драгоценностей и—правильно: это едва ли не те жемчужины, что губят рогатый скот.
Перечислить рыбьи болезни много трудней, чем описать всю человеческую хворь. Еще трудней перечислить рыбьи напасти, указать, кто из живущих рыбе не враг. Всякий старается ее по крайней мере поймать, а большей частью и съесть. Лягушка, беззубое ничтожество, и та пытается проглотить карпа: удостоверено фотографией.[1]
Нет, чувствовать себя как рыба в воде, — это еще далеко не идеал счастья. Надо на такое самочувствие взглянуть с рыбьей точки зрения, тогда, может быть, оно совсем иначе покажется.
ГЛУШЕНИЕ РЫБЫ
У плоских берегов больших озер, над тихими мелкими заводями рек, едва схватит воду первый мороз, образуется тонкий прозрачный лед, и, пока он, оплотнев, не помутнеет, не запорошится снегом, — там, как и по всем мелким озеркам, иногда в течение ряда ночей можно глушить рыбу. Рыба видна сквозь лед. Она стоит неподвижно, часто прикасаясь головой к прозрачной предательской преграде. Ищет ли рыба воздуха, совершаются ли на дне при замерзании воды какие-то перемены, выгоняющие рыбу на поверхность? Предполагать легко что угодно, узнать наверное что-нибудь—трудно, но, несомненно, что даже такие донные жители, как окунь и налим, для чего-то, пока не уйдут в ямы, стоят, чуть ли не приткнувшись головами ко льду. Вот тут достаточно умелого удара «кийком» по льду, чтобы оглушенная рыба перевернулась спиной вниз. Замечательно, как по воде оглушает удар: крупная рыба, стоящая иногда сантиметров на сорок от поверхности, все-таки всплывает, хотя бы на миг, без сознания. Легкий топорик должен действовать тут мгновенно и с умом: не рубить лишнего льда, когда каждый удар дороже денег, не беречь его чересчур, чтобы не оказаться перед рыбой, не пролезающей в прорубь: она должна быть вырублена как раз в меру по рыбе. Добавочная разрубка почти всегда кончается тем, что опомнившаяся рыба уходит.
Вынимают рыбу сачком, ни в коем случае не руками. Мало-мальски крупная рыба, схваченная рукой, непременно вырвется, скользкая ледяшка, из стынущих в ледяной воде пальцев. Сачок делается плоским, то есть не глубоким, из прочной сетки, способной выдержать и такую работу, как выкидывание нескольких кусков льда.
Легкость и тяжесть в кийке должны согласовываться. Палка сосновая, легкая, сухая, гладкая в полтора метра, а набалдашник в сантиметров двадцать пять из дубового или березового полена. Удар кийка, проламывающий лед, никуда не годится. От слишком легкого стука по льду никакого толку не будет. Набалдашник должен в намеченную точку не врезаться впопыхах, кое-как, краем, а бухнуть уверенно, тяжко, сосредоточенно—при свете факела, пылающего красным огнем. Факелы заготовляются, высушиваясь с лета, из смолистых сосновых пней. Верхушки их смазываются несколько раз нефтью и проверяются на вспышку: один загорелся от спички, сгорел ярко—значит, ему подобные, не попав в сырость, окажутся не хуже. Без десятка испытанных факелов нет смысла итти в зимнюю темь.