Выбрать главу

На ерша, проглотившего нижний крючок подпуска, однажды мне попался судак фунта в два. Он, положим, в свою очередь заглотал ерша в самую глубину утробы, но чем ерш там зацепился, почему судак не ушел, выплюнув ерша? Я вынул судачка из воды полусонного, так и не поняв его поведения, тем более, что скользкий ерш, когда я его потянул, легко из судачка выскочил, хотя и уже начал перевариваться. Вообще же судак, до среднего включительно, всегда добросовестно брал на червяка, крупный на уклейку или на блесну—шелковую голубоватую рыбку, похожую, должно быть, на нее же, на судачью любимицу уклейку. На иные приманки судаков ловить я не имел надобности—и так хорошо.

Крючки донных, конечно, я иногда находил пустыми, но подозревать, что с них именно судаки воровали уклеек, я не имею оснований.

Ни один судак не оборвал мне удочки, что нельзя не отметить с несколько натянутой благодарностью. Что было бы, если бы за мой крючок зацепился этакий судачий патриарх из тех, из мороженых? Трудно сказать. В общем же судак прекрасная вне сравнения рыба на… холодное.

Подведя на быстрине уклейку к плескавшимся там, как я думал, судакам, я с обычным удовольствием потащил схватившего и вдруг—прыжок.

Большая ярко-белая рыба выскочила, плюхнулась обратно, перекувырнулась, опять выпрыгнула… Да что такое, щука, что ли? Почему же такая белобрысая? Ах, вот оно что: шерешпер. Странно. Я о таком слыхал и думал, что если жерих схватит, то хлопот с ним на полчаса, он будет рвать и метать. А он—ничего; после двух скачков и одного кувыркания лежит на боку и, еле шевеля синеватыми плавниками, спокойно тянется к лодке. Только в нем и замечательно, что длинная нижняя губа, загибающаяся на верхнюю.

— Это поддельный судак, — сказали в кухне, — нет, как будто что-то много хуже. Костей-то, костей-то сколько. Дрянь—рыба.

После того как жериха сварили, выяснилось, что мясо его дрябло, безвкусно. Жира и у судака нет, но у того столько драгоценных качеств, что для него обидно сравнение с каким-то этаким, неизвестно каким. Короче, мне кухня заявила, что сюда таких больше не носить.

Очень значительный шерешпер устроил мне громкий скандал, схватив живчика-пескаря на конце подпуска у пробки. Весь тридцатиаршинный подпуск с несколькими сидевшими на нем синцами и подустами поднялся из воды, упал обратно, потянулся куда-то в сторону, опять поднялся и снова шлепнулся. В тишине полдня над заснувшей от зноя рекой все это звучало шумно, все эти брызги, всплески, скачки. Дело известное. Нашего брата, рыбака, хлебом не корми, — дай ему такое рыбье безобразие. К сожалению, водяной конь, сорвавшись с крючка, умчался, не показавшись поближе, какой он такой. Случалось мне видеть рыбаков, терпеливо с удочкой в руках вышагивающих по колена в воде на перекатах. Там в брызгах, в пене бьются водяные кони, шерешперы, и—говорят—они хорошо берут на уклейку, живую и мертвую, на голубую блесну, на стрекозу, если пустить их без поплавка в проводку. Мне такая ловля почему-то не нравилась, и с шерешпером, он же жерих, я постоянного знакомства не поддерживал. Не враждебный ли отзыв кухни об этой странной рыбе имел такое влияние? Не знаю, но… бессознательно все может быть.

Голавлей я начал ловить маленьких—голубовато-серебристых рыбок, стайками бегавших в светлой речке, где я, семилетний мальчишка, никак не мог утонуть. Все равно, как я их ловил, не правда ли? Убедившись несколько горестно, что добыча моя не интересна даже кошке, я ловить голавликов перестал и только любовался ими, кидая им мух, крошки, червяков просто так, даром, без подвоха в виде крючка. Зато через несколько лет, вытащив у мельницы на крупную муху очень бойкую вершков в пять рыбку, широколобую, голубую, синехвостую, я узнал ее сразу: голавль.

Ну, тут я уже не шутил, пятнадцатилетний рыбак, и живо наудил то на мух, то на червей ведро довольно крупной рыбы прекрасного в сущности вида. Моя добыча пошла кошкам, презренным, уже обожравшимся ранее кошкам мельника: больше никуда пристроить ее не удалось.

Повидимому, такой провал охладил навсегда мое отношение к голавлям. Пытался я их ловить не раз, но чего-то нехватало—настойчивости, страстного желания поймать. Я подъезжал на лодке к шумному перекату реки, я просиживал терпеливо на крутом берегу омута быстрой прозрачной ключевой речки, я предлагал уклейку, пескаря, выполза, раковую шейку, кузнечика, поденку—все известные мне приманки. Случалось, что я ловил на них рыбу более завидную, чем голавль, но он, голавль, меня обходил.

Признаться ли? Я оскорблен в лучших чувствах рыбака именно голавлями, оскорблен так, что забыть этого не могу. В прозрачной глубине могучей горной реки я с моста, проезжая верхом, увидел стаю огромных рыб, толпившихся против течения. Эти широкие лбы, черные спины, оранжевые перья плавников, темносиние хвосты—я узнал их мгновенно. Голавли не то шли, не то стояли почти над самым дном, усыпанным мелкой светлой галькой, их было видно чуть ли не насквозь до последней чешуйки, и яркий свет лазурью блестел на их боках. Да они на гигантских уклеек похожи, если бы не эти широчайшие лбы! Немедленно на лошади поймана муха, на нее подцеплена вездесущая уклейка и, бедняжка, предложена голавлям на очень тонкой зеленой леске. Никакого внимания. Тогда шелковая рыбка, образец искусства, спустилась на совершенно прозрачном поводке прямо к толстым башкам—нет. Нельзя сказать, что не смотрят, нет, хуже: посторонится, болван, чуть-чуть и продолжает пошевеливать плавниками. Что делать? Я посовался, попрыгал по мосту и по крутому берегу, покидал свои приманки, не заставишь клюнуть. Признаваться, так признаваться: наибольший вес голавля, пойманного мною, не превышал двух фунтов; голавлишко клюнул на поденку.

Вид голавлей, весивших каждый фунтов по двенадцати, не возбудил во мне ни малейшей зависти.

И подпуская затем уклейку в такие места, где они могли оказаться сразу все трое—жерих, голавль и судак, я ни белобрысого водяного коня, ни противной лобастой башки голавля не желал видеть, предпочитая им всегда и везде старого испытанного знакомца судака.

НАЛИМ И СОМ

Обе свиньи подводного мира, налим и сом, живут вместе. Конечно, такой крупной рыбе, как сом, необходим простор. В маленьком водоеме могут оказаться лишь мелкие налимы без сома, но там, где водится сом, непременно есть и налим.

Шатаясь по дну, они оба подбирают падаль и всякую дрянь, не брезгуют мутноватой водой, любят тихие заводи, глубокие ямы и колдобины, обрывы, загроможденные корягами.

Налима увидать настолько же трудно, насколько сома легко. Налим, кажется, никогда не выходит на мель, а сом непременно это делает, как только достигнет значительного роста, должно быть, дающего ему самоуверенность. Плещутся въявь только взрослые полновесные сомы, то есть рыбы приблизительно в пуд; те, что помельче, сомята, прячутся подобно налимам, ползая по дну.

Сом иногда гоняется за очень мелкой юркой рыбой. Как совместить это с его толщиной? Он если не ленив, то, несомненно, склонен к неподвижности, к лежанью часами на дне ямы. Он, не торопясь, подбирает мертвечину, весь его склад, видимо, не приспособлен для погони. Однако эту неуклюжую колоду, сома, стремительно несущегося по отмели, я видел много раз: стрела, а не колода! Огромная черная рыба, случается, столбом выскакивает вся из воды и хлопается опять в нее, точно толстое бревно, так, что брызги летят и, пенясь, разбегается широкий круг. По звуку судя, можно подумать, не лошадь ли бултыхнулась в воду.