Огненным щитом выглянуло солнце из-за края снежных полей. Откуда столько луж взялось за одну ночь! И везде птицы. По краям луж бегают кривоносые, длинноногие кулики. Утки стаями и летят и купаются, кувыркаясь, ныряя, крича на все лады. Судя по ожесточенным голосам, с едой дело плохо: когда сытно, то молчат.
А что делается там, на знакомой длинной луже у плетня? Вмиг пролететь в вышине стремительный круг—это пустяки для крепкого селезня. Сверху вид открывается широкий. Ну, так вон она, та лужа, ничего на ней нет. Стайка чирков уселась в угол и плещется там, как дома, это совсем не то, что нужно. Вчерашние знакомки, значит, погибли: погубила их проклятая девчонка с хворостиной. А жаль, как вкусно было бы пошелушить с ними этого чудесного овса.
Нет, ничего, живы утки. Вон они все шесть, переваливаясь, спешат по тропинке от деревни к луже. Значит, девчонка ничего им не сделала. Скорей к ним!
Утки встретили его, как старого приятеля, дружески крякнув.
Огненно-ослепительно висело солнце высоко над пустыней тающего озера-моря, когда на берегу лужи у плетня опять раздалось знакомое:
— Ути, ути, ути!
Селезень спрятался за пучком соломы, валявшимся у воды.
Девчонка пришла без хворостины, к тому же она вовсе уж не так страшна, если к ней приглядеться, и… улететь так, что крылья свистнут, будет еще время в случае чего-нибудь такого.
А может быть, ничего?
Оказалось много лучше, чем ничего: девчонка принесла уткам хлеба. Объедки, корки, крошки. Вот это еда! Как это вкусно, какую силу дает—не то, что жалкая дрянь, которую удается похватать кое-где среди диких луж.
Огненное солнце, сияя среди безоблачного неба, палит, жжет, сушит. У плетня лужа исчезла, озеро, наоборот, наполнилось водой. В вышине, курлыкая, размахивая огромными крыльями, пролетел журавлиный ключ.
Дикие утки рассеялись по зарослям камышей и осоки. Шесть домашних уток оставались на берегу озера не только весь день от зари до зари, но иногда и на ночь. Когда они видели, что из воздушной синевы к ним над гладью волн несется, свистя крыльями, знакомый красавец-селезень, они наперебой радостно кричали:
— Кря, кря, кря!
А он скоро и вовсе перестал от них улетать.
Прятаться на берегу очень удобно. Тут кустики, осока, боченок какой-то валяется. И он, селезень, хитрый: он умеет так затаиваться за прикрытиями, что никому его не видать. Дурачок не понимал, что его утиные хитрости никого не обманывали. Та же девчонка, придя к озеру с бабой, сказала ей:
— Вон он, маменька, за кочкой-то там сидит. Тот самый, все к нашим летает, давно, и с ними жрет.
— Ты его не пугай, — отвечала баба, — пусть привыкает. Нашим-то с ним веселей.
И кинула селезню кусок—он даже не посмотрел чего: взвился и улетел.
Когда он вернулся, на берегу не оказалось ничего: ни бабы с девчонкой, ни куска, ни уток. Селезень покрякал, пошипел и остался тут ночевать один. Это очень скучно, но там в озере, в тростниках не лучше, там все равно не найдешь ни одной утчонки: все сидят на гнездах так, что их не отыщешь. А драться с селезнями надоело.
Утром утки откуда-то пришли и остались на берегу. Они вместе с селезнем очень весело провели несколько суток.
Затем явилась девчонка со своим:
— Ути, ути!
И погнала уток хворостиной. Селезень, хотя не очень боялся, все-таки хотел на всякий случай улететь, но с ужасом почувствовал, что не может: крылья его не держали. Он начал линять, и маховые перья его крыльев выпали.
А проклятая девчонка, размахивая хворостиной, бежала за ним по мелкой воде и кричала:
— Ну ты, линяк, пошел, пошел!
Тогда в отчаянии, не зная куда деваться, бедняга-селезень, хлопая по воде больными крыльями, побежал за знакомыми утками.
Девчонка пригнала их всех в сарай и заперла дверь.
В первый раз в жизни селезень оказался не на вольном просторе. Невиданный ужас.
Крыша, стены… В щели так странно смотрит свет, так, необыкновенно свистя, дует ветер. Тут смерть?
А может, нет: утки чистятся, покрякивают сонно, успокоительно. Ну-ка, голову под крыло. Тут спать не плохо.
Утром дела совсем поправились. Баба в узкое корытце с водой насыпала столько овса, сколько селезень еще не видывал, и, подсыпая, все приговаривала:
— Ешь, Сашка, ешь, родной, на здоровье. Наш будешь, Сашка, ешь.
Сашка. Это что такое?
Селезень жадно хватал овес, набил зоб так, что его перевешивало при ходьбе: в первый раз в жизни он так наелся.
Затем, точно ничего особенного не случилось, их всех семерых выпустили на озеро. Вечером пришла девчонка и закричала:
— Ути, ути. Ну, Сашка, пошел домой!
Ну что ж, отчего не пойти в сарай, где так угощают.
Селезень спокойно ковылял за утками. Важное дело просидеть ночь под крышей: потом выпустят да еще накормят.
Овса опять дали вволю, и все шло очень хорошо, хотя гулять почему-то не выпускали. Без озера было немножко скучно, плавать негде, пришлось забраться в то же узкое корытце, куда насыпали овес, и там побрызгаться.
Потом опять выпустили на озеро. Перья в крыльях уже выросли. Фырк! Славно так взвиться в вышину на удивленье уткам и, облетев круг, вернуться.
На берег приходили люди и говорили:
— Красавец-селезень у Ивана Петровича. И ведь как прижился. Сашка, а, Сашка!
Селезень уже твердо знал, что, когда говорят «Сашка», обычно кидают подачку. И он шипел в ответ:
— Пш, пш, пш!
Однажды в сарай пришел мужик, красный, злой, и, шатаясь, кричал:
— Это который тут селезень? Сашка? Я до него доберусь!
Селезень в ужасе бегал по сараю, взлетел и забился под какие-то бревна, сложенные под крышей, и лежал там притаившись, пока страшный человек не ушел.
Дорожка, по которой утки ходили к озеру, покрылась золотыми листьями. Вода похолодела. В вышине неслись пролетные стаи уток. Оттуда кричали дикие голоса, ругались, издевались, звали с собой. И что-то манило унестись туда, где небо ясно, солнце жарко, где в теплой воде сколько угодно корма.
В туманное утро, когда дул холодный ветер и моросил мелкий дождь, а по берегу совсем нечего было есть, селезень не выдержал и полетел за снизившейся утиной станицей.
Летели они до ночи то над водой, то над полями и лесами. Когда весь табун опустился в полутьме на широкую пустынную отмель, толстый и жирный от домашнего корма селезень, еле живой от усталости, заснул комком на песке.
Проснулся он в смертельном ужасе: какие-то звери, рыча, хватали и рвали полусонных, с криком метавшихся в темноте птиц. Лисицы? Волки? Собаки? Селезень даже не разобрал, среди безумного смятения унесся в вышину и полетел один, сам не зная куда. Там, в вышине, дул ледяной ветер, пришлось снизиться.
К утру селезень увидел на пустынном островке три пары лебедей и подсел к огромным белоснежным птицам. Вдруг лебедь, которому селезень решительно ничего не сделал, так клюнул его в голову, что селезень перекувырнулся. Лебеди, дико и злобно крича, улетели, а селезень, шипя, смотрел им вслед. Нет, за ними он не полетит, довольно одного подзатыльника.
На берегу островка ничего не было. Скучно так плавать одному и есть совсем нечего. Селезень зашипел тоскливо.
Вдруг засвистели утиные крылья и на воду около островка посыпались чирки, стая, сотня чирков. Когда они, поплавав, почистившись, отдохнув, потянулись длинной вереницей в путь, селезень полетел за ними, но отдельно, одиночкой: чирки—утки, конечно, своя компания, но все-таки мелочь, а он крупный кряковый селезень.
Доверчивые утчонки в тумане сумерек снизились, пролетая между двумя озерами, и попали в беду. Свистел убийственный град дроби, внизу блистали огни, громыхали выстрелы, утчонки, кувыркаясь, падали мертвые, искалеченные.
Селезень в ужасе кинулся от стаи прочь и повернул обратно, против холодного ветра. Ночь он просидел в лесном болоте, утром торопливо похватал буро-красных зерен с длинных пожелтевших стеблей дикой гречи, плававших в холодной воде, и взлетел в вышину. Вон тянется на полдень утиная стая. Нет, он за ней не полетит, он лучше направится туда, откуда дует холодный ветер, вернется к сараю, укрывающему от холода и всяких опасностей, к знакомым уткам, к корытцу с сытным кормом.