И возвращаясь с удачной охоты, измученный, счастливый, — две связки уток висели у меня за плечами—я, забираясь с гати в кусты, крикнул:
— Эй, Мальчик, сюда, за мной!
С половины темной дороги я вернулся: нет собачонки.
Мальчик сидел среди гати на грязи и визжал, точно его побили. Я подошел, погладил его, он лизнул мне руку, ласкался, бегал, но не переставал скулить с поджатым хвостом.
— За мной, за мной, — твердил я, таща его за шиворот.
Вся шерсть его встала дыбом, он рычал, огрызался, ляскал зубами, смирный, покорный Мальчик.
— Не слушаться, я тебя, дрянь!
Уцепив ремнем за шею, я приволок его сквозь кусты на лужайку к ручью и тут отпустил. Он прижался к моим ногам. Я потрепал его по голове.
— Ну, ну, — повторял я, — ну, дурачок. Не бойся, ничего тут нет.
Но он дрожал.
В кустах тянулись, вились облачками полупрозрачные белые клочья, все молчало. Быстрые крылья часто свистели в вышине, но утиные стаи неслись, даже не снижаясь, над пустынным уголком. Откуда-то все утки знали, что тут вода слишком чиста и холодна.
Я напился из ключа, отдохнул, взвалил на плечи свою добычу и, свистнув Мальчику, выбрался сквозь черную чащу кустов на гать.
Тени вечера ползли по земле, туман клубился над болотом, растрепанными красными перьями висели редкие облака, дымно догорал край неба. Я шел по гати и вдруг заметил, что Мальчика нет. Тоскливый вой донесся откуда-то из темноседой мглы. Я не остановился. Всякая скотинка сама домой бегает, а собака должна найти дорогу.
Бедняга Мальчик: он не вернулся, и больше никто его не видал.
— Скормил собаку волкам, — дразнил меня Степка, — охотник тоже. Тетеря, тетеря!
— Помалкивай, — огрызался я, — собака, может, сама пропала, а вот жеребенка кусуновского средь бела дня кто прозевал? Все видели. Подпаска-то, говорят, драли.
Я прилег на берегу озера и задремал. Сладко спится под плеск воды: струя, набегая, не то шелестит, как трава, не то шепчет. Я ничего не видал во сне, но вдруг проснулся в испуге, будто толкнул кто.
В пяти шагах от меня стоял волк, и, слегка наклонив голову, спокойно смотрел мне в лицо.
Я шевельнул пальцами, желая протянуть руку за ружьем, и в тот же миг волк исчез. Куда? Кусты шагов за тридцать, не мог же он перемахнуть туда одним скачком.
Уж не приснились ли мне эти чуть дрогнувшие остро стоящие уши, почти белый подгрудок, неизъяснимо странные искры, этот жуткий, острый, дикий взгляд светложелтых глаз?
Был тут волк или не был?
Вот отпечаток четырех лап, в страшном прыжке взбудораживших песок. Нет, это не собачий след: тут когти сжаты узко, тесно, они впились глубоко, тут почти не видно круглой мякоти пальцев, как у собаки.
Это волк, волк приходил. Они есть, они живут тут, волки, и я дождусь, я подстерегу их во что бы то ни стало.
Степка стал моим врагом.
— Эй, охотник, — кричал он при всякой встрече, — к волкам собак водит. Ха, ха, целое лето караулил, ни одного не видал!
— Видел, видел!
И я пытался рассказать про волка.
— Ну да, как же, — горланил Степка, — станет волк на тебя, на сонную тетерю, глядеть. Он бы тебя за пузо сгреб. Все врешь.
Стадо перестали выгонять, пойма пожелтела. Я все-таки ежедневно пробирался по пустынной гати к своему кусту у озера. Края его замерзли. Но как я ни смотрел, как ни слушал, волков не было. По сугробам туда не пролезть. Весной, едва стало слышно, что через коровий гон можно кое-как пробраться, я зашагал к гати.
— Это куда, стрелок? — спросил деревенский охотник. — За селезнями, что ли?
— На волков.
— Ну и дурак.
Я продолжал итти, не очень довольный. Охотник догнал меня смеясь:
— Слушай, малый. Глупишь ведь, давно глупишь. Не выйдет к тебе волк никогда.
— А вот вышел.
— Пустое. Этак не называется выйти. Тебя волки видят, а ты их нет. Неужели непонятно?
— Так как же быть?
— Ты закрышку сделай, загородку, шалаш, что ли, да падаль клади: собаку, кошку дохлую принеси, ворон настреляй. Сам не показывайся, ни-ни. Привыкнут, станут днем приманку жрать, тогда пали. А по-твоему, по-дурацки, хоть всю жизнь сиди, ничего не будет.
Куст мой в тот же день превратился в шалаш, я забил его хворостом, но легко сказать: принести сюда дохлятину. Откуда? Ворон у озера также нет, они около деревни летают. Там их стрелять, от Степки не скрыться, засмеет, прохода не даст, негодяй.
Промыслив кое-как двух ворон, я бросил их перед шалашом. Ночью вороны исчезли бесследно. Я принес к шалашу крысу, завернутую в газету; утром осталась только газета, в следующую ночь унесли и ее. Ну, постой. Я крепко привязал трех ворон к толстому обрубку и бросил так близко, что палкой можно было достать из шалаша. Всю свежую весеннюю ночь я продрожал, терпеливо поджидая. Сова размахивала лохматыми крыльями. Какие-то серые тени мелькали по лужайке в предрассветном сумраке. В болоте дико ухал филин, и эхо откликалось на странный звук. Кто-то как будто выл в кустах, лазил там в темной чаще. Или тут перед шалашом какая-то возня? В тягостном полусне в темноте все смутно, непонятно. Но в свете утра ясно: нет ни ворон, ни даже обрубка.
Измученный, промокший, дрожа от холода, выполз я из кустов на гать.
Что за неистовый крик сверлит воздух? Поросенка режут, с живого жеребенка сдирают кожу? Какой-то пестрый, полосатый ком, подпрыгивая, катится, несется по грязи. Поросенок, да, да, поросенок, а рядом с ним, вцепившись в его ухо, скачет крупный серый зверь.
И позабыв, что у меня в руках ружье, я изо всех сил для чего-то заорал:
— Волк, волк! О-го-го, волк!
Поросенок визжал, верещал, но прыгал, а зверь, даже не оглянувшись на меня, продолжал тащить его за ухо, и серый лохматый хвост его, загибаясь, хлестал по поросенку, как кнут. В кустах исчезло все: и поросенок, и страшный его погонщик.
— Держи, лови, бей! — вопил откуда-то выскочивший Степка.
Он остановился, задыхаясь, у прогалины в кустах.
— Здесь? Сюда угнала? Волчица. Трое суток, проклятая, около стада лазила, все-таки схватила. Ты чего смотрел? У тебя в ружье-то что?
— Картечь.
— Дура. Навоз там. Давай сюда ружье.
— А это видал?
Я в негодовании показал кукиш. Отдать оружие—да ни за что!
Степка сорвал с головы шапку, швырнул ее мне под ноги в грязь.
— Пропади ты пропадом, — начал он, — провались…
И вдруг заплакал, зарыдал:
— Опять меня пороть, значит. А я чем виноват, я что ей палкой сделаю? Она заест там у гнезда-то.
Поросячий визг перешел в какой-то писк, заглушенный клокочущим ворчаньем, и вдруг оборвался.
— Зарезала! — простонал Степка. — Крышка, выпорют.
— Нечего хныкать, — сказал я чуть не плача, — идем вместе. Ты покажи куда, а я запалю.
— А не врешь? Не промажешь? Ну ладно. Только чур: гляди в оба.
Мы дружно вступили в грязно-тенистый ход среди ветвей.
— Зла она, — шептал, ползя, Степка, — осатанела вовсе от голода. На кобылу вчера средь бела дня бросалась.
— А где у нее гнездо, ты знаешь?
— Еще бы не знать. Прямо за ручьем, в яме. Сколько годов тут. Гляди, она.
Среди лужайки на совсем открытом месте, припав на передние лапы, что-то делала волчица. Голова ее была от нас закрыта поросенком, виднелись только часть спины и хвост, махавший скоро-скоро.
Стрелять? Так далеко? А вдруг пролетит мимо единственный заряд?
— Вот что, — хрипел Степка, — жрет она, нас не видит. Мы подбежим, я на нее чукну, а ты пали. Ну, раз, два, три!
Мы выскочили из кустов и понеслись по лугу. Но вместо того, чтобы кинуться от нас наутек, волчица, подняв окровавленную морду, завыла жалобно и протяжно. Она видела ружье, но не имела сил отцепить лапы от своей добычи. Четыре рыже-серых пушистых комка копошились у задних ног волчицы. Щенята, скуля, трепали ее иссохшие от голода сосцы, пока она спешила нахвататься пищи, закопавшись носом в растерзанное брюхо поросенка.
— Стыдно… матку… охотнику бить, — пробормотал я, задыхаясь от жалости, — бери ружье, Степка, стреляй.
— Ишь ты, — вздыхал он, — махонькие, голодные вовсе. Навстречу выбежали. Тоже заботится матка-то.