Выбрать главу

В первое же лето после этого происшествия я спросил вдовца, кто шьет ему рубахи и носит водку.

— Шляются, — отвечал он, презрительно хихикая, — отбоя от шлюх нет. Ведь у меня денег, что грязи. Тьфу!

— Что ж, ты и Шошо платил?

Он помолчал. И вдруг поднес кулаки к глазам, застонал, заохал, повалился ничком.

— Шошо! — твердил он сквозь рыдания. — Ох, Шошо! Та разве шлюха была? Та даром, голубка моя!

VI

Ванька жил безобразно долго. Впервые к его шалаге я вылез восемнадцатилетним парнем и нашел Ваньку седым. Наша дружба продолжалась много лет. Засеребрились у меня виски, а Ванька попрежнему прыгал, грыз и тряс шапкой седых кудрей.

Ночью в челноке по озеру он двигался с большей уверенностью, чем горожанин в комнате. Ванька не искал ощупью, а знал твердо, точно, отчетливо все камни, выступы дна или берега.

На свою добычу, рыбу или дичь, Ванька смотрел просто: товар для обмена на водку. Но пока заяц прыгал, тетерев летал, щука плавала на свободе, — охотничья страсть билась в Ваньке сильно. Он даром водил меня на отдаленные от шалаги вырубки, показывал только ему известные трущобы, возил в заводи, доступные лишь с челнока.

Деньги от меня он брал так вяло и, взяв, обращался с ними так небрежно, что я перестал давать полтинники, а собравшись с духом, преподнес пятерку.

— Ты, голубок, напрасно разоряешься, — загадочно усмехнулся Ванька, — спасибо, мне не нужно. Вот выпивахи принесешь, это я люблю.

— Так на пять-то рублей столько купишь, что и не донести.

— Купишь, купишь, — засмеялся он, злобно кривляясь и передразнивая, — купить-то я двухэтажный дом могу, да вот не желаю. Понял?

Нет, не понимаю. Но мне же выгоднее. Получай свою выпиваху, только не будь зол и груб.

В ту пору, когда в лесу начинает пахнуть яблоками, когда земля еще тепла, а вода похолодела и опускаются, увядая, травы болота, — ранней осенью восхитительны ночевки у шалаги.

Шепчет старый лес кругом, в темном небе золотистыми искрами несутся падучие звезды, озеро блещет чуть-чуть, дышит уже угрожающим холодком. Где-то в дальней заводи сонно бормочут гуси. А тут костер потрескивает, и тихо шипит сковорода.

— Хочешь денег? — огорошил меня Ванька. — Не знаю, чем еще гостя потчевать. Я сегодня именинник.

— Давай, — сказал я, чтобы отвязаться, — побольше да поскорей: спать пора.

— Принесу, ты не смейся. Только ты с места не сойдешь?

— Куда еще итти? За тобой смотреть? Очень ты мне нужен. Ложись лучше, пьяница!

Он убежал в лес или только вышел из света костра? Так сладостна истома первого сна. Я шел сюда целый день мимо цепи озер. Утиные стаи шумящим пологом крича снимались с воды. Черныш взорвался бомбой из куста, я повалил его над скошенным лугом. На пригорке у реки расселась пролетная стая витютней. Далеко до них, не подобраться. Но как ярко их видно в блеске солнца! Кружатся, раскланиваются, воркуют неслыханными голосами.

— Ну, держи карман шире! Ничего не жаль для дружка. Ха-ха!

Старик с какой-то банкой в руках пляшет вокруг костра.

— Это разве не деньги? Сколько тебе? Хошь, пятьсот отсыплю и назад никогда не спрошу? Люблю я тебя, голубок, ух, люблю!

Он вытащил пук мелких бумажек, но виднелись и крупные кредитки.

— Где ты столько набрал? За уток да за лещей сотенными не платят.

Ванька перестал прыгать, и ястребиные глаза его впились в меня.

— В казначействе каких хошь наменяют, — проговорил он медленно, — коли дают, так бери, а бьют, так беги. Не желаешь, значит? Ну, кума с возу, куму легче.

Он, свернув, положил деньги в банку, заткнул ее тряпкой.

— Посидишь тут, голубок?

— А если я гулять желаю?

— Как бы не перекувырнуться. Лучше сиди.

Он убежал, странно хихикая.

— Обидел, во как обидел, — ворчал он, укладываясь на груду осоки, — сколько годов я его берегу, а он—вон что! Ну-ну…

Я, делая вид, что сплю, уснул, не заметив, как это случилось.

Мрачно раздувал Ванька серый пепел над углями костра. Он кряхтел, плевал, ругался.

Все сегодня сговорились устраивать ему, Ваньке, гадости. Чайник, подлец, два раза опрокинулся, чтоб ему, копченому подлецу, издохнуть. Разбилась чашка? Так, известная подлюга. Пусть летит в озеро, к дьяволу. Вот! И другую такую же туда же, к чертям! Да. Завтра он велит принести дюжину новых чашек, получше, чем эти. Водка, провались она в преисподнюю, вытекла. Это ясно. Не мог он вылакать все до капельки, издох бы, будь он проклят! Теперь до полдня не дожить, опохмелиться нечем.

Когда из бутылки, припрятанной в моей сумке, он хлопнул стакан, и щеки его покраснели, дела на всем свете поправились. Мы поедем в дальний угол Тиновца, где нынешним летом никто еще не был, и там…

— Иван, — сказал я, — за ночь я передумал. Одолжи мне рублей пятьсот. Заработаю—отдам.

Что-то дрогнуло в глубине серых ястребиных глаз, но они смотрели прямо, дерзко.

— Нет у меня никаких денег. Ты не спятил ли, голубок? Гляди, какой я богач!

Он повалился на спину и поднял ноги, показывая клочья своих штанов.

Деньги близко. Они в земле, в дупле, в какой-то там надолбе, не все ли равно? Но их не взять, они неуловимы. И те же самые слова звучали тут, у этого костра, тогда, в ночь пытки огнем.

И страшные рожи слепых и пьяная пляска сторублевок?

А не приснилось ли мне это все с воркованьем огромных голубей?

— Садись, — кричал Ванька, допивший мою водку, — буде копаться! Солнышко-то, вон оно где!

Он выплескал воду из челнока, и мы поплыли по сверкающему озеру около зеленой стены кустов, обрызганных росой.

Выстрелил Ванька при мне только раз. На косу против шалаги, сверля воздух серебряными трелями, опустились четыре крупных кроншнепа.

До них было так далеко, что они казались маленькими и, видя нас, гуляли спокойно. Подъехать нечего и думать, оставалось любоваться в бинокль.

— Не можешь? — подмигнул на куликов сильно пьяный Ванька. — Кишка тонка у твоей балаболки. А поди, сотнягу отвалил? Так и быть, потешу дружка. Только ты посиди тут, голубочек. Я мигом.

Он исчез и вернулся с длинной одностволкой на плече. Граненый ствол лег на пень, стрелок прицелился.

— Пали, — шептал я, — улетят!

— Не шебарши. Постой, сгрудятся.

Как он любит одни и те же слова!

И всегда ждет груды: утки, кулики и те… другие.

Грохнул выстрел, и громом ахнуло эхо на другом берегу, лопнуло, покатилось вдаль и глухим рокотом замерло где-то в лесу.

— Вот как у нас! — хохотал старик, подбирая свою фузею. — Готово, ха, ха!

Облако дыма еще плыло над водой, но коса уже виднелась; там одна птица билась, две лежали неподвижно.

Да, ружьецо. Из этой саженной стволины не мудрено перекувырнуть табун гусей или повалить трех… трех медведей, если бы им вздумалось сгрудиться.

Ванька всыпал, забил чудовищный заряд в широкое дуло своей пушки и унес ее в лес.

Откуда взялась такая диковинка? Турецкое ружье. Ванька привез его из похода. Под вечер оно стало шведским, попало к Ваньке во время осады крепости. В следующий раз оно досталось Ваньке при грабеже аула на Кавказе, по наследству от прохожего охотника, куплено за пуд рыбы у пастуха, за пятьдесят лисьих шкур у солдата, получено в подарок от князя, приезжавшего на лебединую сидьбу.

Ружья Ванька не забывал, не путал. Есть ружье, но неизвестно где, и видеть его никому не полагается: не к чему. Зря тратить порох тоже незачем. Ружье не на птицу, не на зверя, — те сами попадутся, — оно на случай, на человека. Долго ли обидеть беднягу?

Несколько раз мне писали, что в тех краях у шалаги в лесу нашли замерзшего оборванца, пьяницу, старика. Ну, значит, кончился Ванька Лександров. А придешь—все попрежнему. Расходится тремя светлыми отрогами огромное озеро, лес стоит зелеными стенами, костер курится, и у огня Ванька пьяный сидит, трясет седой шапкой, ругается. Я стал привыкать, что всегда так будет, но однажды нашел на своих местах только озеро и лес. Кому-то понадобилось сжечь сруб землянки и раскидать обгорелые бревна. Долго стукал я по соснам, отыскивая надолбу с чудесным ружьем, и когда столетнее дерево на удар палки отозвалось глухим звуком пустоты, сердце мое забилось сильно. Но в дупле, искусно прикрытом корой, висело деревянное ведро, а в нем стеклянная банка, заткнутая тряпкой. Когда, куда, как исчез дикий человек—никто сказать мне не мог.