В секторе кипела работа. Наши давно разобрали присланную нам приемную стойку, кое-что уточнили и теперь пытались собрать ее.
Фаддей повис на стремянке. Все с озабоченным видом топтались вокруг него и вполголоса обменивались советами. Лица их, обращенные вверх к Фаддею, имели молитвенное выражение. Полина разглядывала экран осциллографа. Поленов разглядывал Полину.
— «Утро туманное… Утро седое», — задумчиво пропел Фаддей.
— Ты уверен, что АПЧ останется АПЧ?
— АПЧ бьет на два узла.
— Ах ты голубчик…
— Ребята, вы делаете глупость, — пытался подключиться я. — Этот трансформатор работает только когда диод стоит. Они ступенчатые, трансформаторы…
— «Я ехала домой, я думала о вас», — пропел Фаддей, смерив меня подозрительным взглядом.
— Эти платы надо выпускать металлическими, — снова изрек я. — А стойки надо делать в этой арматуре…
Фаддей ничего не ответил.
— Платы, говорю, надо сделать металлическими, — тупо повторил я.
— Пойди проспись, — буркнул Фаддей.
— Вы сделали из меня слесаря, — огрызнулся я, — слесарем и останусь.
— Ты у нас зато самый красивый, — разглядывая осциллограф, сказала Полина.
— Почему же тогда меня женщины не любят? — спросил я.
— Ты не должен быть частной собственностью, твоя красота принадлежит народу, — сказал Фаддей.
— Ты считаешь, что я вещь.
— Все мы, братцы, немного лошади… — откликнулся Фаддей. — Я такую глаздиаграмму не признаю.
— Какой сегодня день?
— С утра был понедельник.
— Начнем с конца, от регенератора.
— На клистрон как будем напряжение подавать?
— «И кому какое дело, кто играет, чья гармонь», — пропел Фаддей. — Можно угнать влево…
— Тогда сделаем так: сначала БП-31, затем БП-33, затем АПЧ-2.
Я начал засыпать.
— Надо взять гитару в прокате, — таинственно молвила Графиня.
— Деньги будешь возвращать в двойном размере, — откликнулась Полина.
Все-таки до чего же неудобно спать на печатной плате!
Шеф возник передо мной как из-под земли…
— Что, не узнаешь? — усмехнулся он в ответ на мой бессмысленный взгляд.
Я что-то промычал.
— Поезжай-ка ты, голубчик, на недельку к «футболистам»…
Так в шутку мы называем одно из наших предприятий, которое находится в нескольких часах езды от Ленинграда, в старинном северном городе Выборге.
В тот же день я собрал все документы, передал ключи от комнаты и заботы о птичке Кирилловне. Наказал ей впускать эту сумасбродку. Сложил вещи и уехал ночным поездом.
На Севере было холодно. Широкое северное солнце было холодным. С моря дул резкий, пронизывающий ветер. Разогнав жителей по домам, он вольно разгуливал по старинному каменному городу — вокруг башни с узкими бойницами, и вокруг крепостного вала, и вокруг крепостной стены… и, разогнавшись на открытой воде, взлетал вверх по гранитным набережным, ударялся в аристократический гранит бывших особняков, ныне учреждений, и дальше разбегался по узким каменным улочкам, облизывая и полируя стены домов с окнами-бойницами.
Городу шел ветер, городу шло безлюдье. Здесь все располагало к одиночеству, и услужливое воображение тут же превращало тебя в некоего романтического изгнанника без прошлого и будущего. Покой, равновесие и суровое достоинство вытесняли суету, счеты и прочую возню, наполняли гордостью, чистотой и твердостью.
«Все ясно, — говорил я себе, разгуливая по крепостной стене и подставляя лицо свежему морскому ветру. — Все ясно и понятно. Птичка — это предлог. Если женщина хочет вернуться, она обязательно забывает у вас перчатки, зонтик… или птичку. Обыкновенная женская уловка… Ничего странного, — так говорил я себе, но на душе было невесело. — Зачем ей ко мне возвращаться? Что ей от меня надо? Ну что ж, поживем — увидим…»
Вернулся я дней через десять. И уже на привокзальной площади все мои северные, чистые и ясные настроения сменились тревогой и смятением.
Было десять часов вечера. Белые ночи были в полном разгаре. Какое-то лихорадочное розовое сияние, как кисель, наполняло воздух, и даже суета привокзальной площади и бойкое движение трамвая как-то гасли в этом розовом сиропе.
Я не спустился в метро, а ехал в трамвае, который тащился, чуть позвякивая, тащился через весь этот призрачный, нереальный город, я ехал, опустив глаза, пустой, тяжелый и больной, как под наркозом.
Ехал, опустив глаза, чтобы поднять их в самом опасном месте и увидеть вдруг черненький силуэт Петропавловки, будто выписанный углем на тяжелом розовом покрывале, увидать и задохнуться от безнадежной любви к этому очарованному городу.