Егоров с трудом выдавил подходящую улыбочку и тут же содрогнулся от ее гнусности, застыдился и смешался. Любой быт всегда удручал его, а эта плотоядная живучесть вызывала отвращение. Ему сразу же стало душно и тошно, будто он запутался в паутине.
В комнате стоял характерный спертый дух давно нежилого помещения. Светящийся воздух белой ночи проникал сюда через два окна, и в этом неверном свете комната выглядела просто зловеще. Все предметы были закрыты газетами и напоминали своими силуэтами каких-то мертвых животных. Посреди комнаты на столе лежало что-то большое, покрытое простыней. Егоров щелкнул выключателем, лампочка взорвалась ослепительно яркой вспышкой и потухла. Он не сразу понял, что в доме за это время сменилось напряжение. Он думал, что надо сходить за лампочкой к соседям, но не шел…
Слева возле дверей поблескивал тусклым зеркалом старинный умывальник. Катя называла его «мойдодыром» и ни за что не хотела с ним расстаться, несмотря на его явную нелепость и нецелесообразность. Катя собиралась рожать, и Егоров первый и последний раз в жизни проявлял некоторое рвение в организации очага, но рвение это только раздражало Катю и мешало ее собственному рвению, которое было, по мнению Егорова, начисто лишено всякого здравого смысла.
Уже тогда он проявлял явные наклонности старого холостяка и ненавидел быт. Семейные обеды, чаепития, домино, тряпки и пеленки нагоняли на него смертельную тоску. Пищу он привык «принимать» в столовой и органически не выносил процесса ее приготовления, болтовни вокруг нее, переживания пищеварения. Он находил все это просто неприличным.
Катю же он любил. Верная и преданная, как многие фронтовые подруги, она мужественно и храбро переносила тяготы и ужасы войны. Но, видно, в ней всегда жила тоска по дому и быту. И с какой же страстью она накинулась на все это после окончания войны! Точно стараясь возместить потерянное, она целиком погрузилась в хозяйство, шила, штопала, пекла, одержимо тащила все в дом, самозабвенно вила свое гнездо. А Егоров сидел в этом гнезде, как гипсовый божок. В недоумении натягивал на ноги веревочные тапочки, в недоумении пробовал печенье из крахмала, в недоумении брился перед зеркалом «мойдодыра», терпеливо сносил домашние бури и страсти и с облегчением удирал в свою часть, где они тогда осваивали реактивные самолеты. Там шла его жизнь, полная риска, опасности и романтики, там был неразрушенный парк, и играл по вечерам духовой оркестр, и кружились пары, и девочки с восторженным ужасом глядели вслед героям, которые (да такого и не может быть!) летали со скоростью звука.
А Катя упивалась бытом, вязала кружевные вазочки, делала ночники из американских консервных банок и сажала на подоконнике цветы. Эта деятельность претила героической и жесткой натуре Егорова, и они часто ссорились.
Теперь он вдруг понял, что его верная фронтовая подруга была, по сути дела, еще совсем девчонкой, которая недоиграла в куклы. Быт ее не был обывательской страстью, не был собственничеством, потребительством, как у той четы за стеной, которая знала всему цену и жила этими ценностями. У Кати все было приблизительно и условно, ее мир был всего лишь детская с ее заветными уголками и тайничками, где все должно быть как у взрослых, но почему-то таким никогда не становится.
— Смотри, как красиво получилось! — приставала она к Егорову с какой-нибудь очередной кружевной вазочкой или подушечкой.
Ему делалось тошно и скучно. Он увлекался своими летными проблемами, летал, летал, а тут эта мелкая возня, это подобие жизни, этот жалкий уют. Он негодовал, что Катя не поступает в институт, а занимается черт знает чем, погрязла в пошлости и быте.
И только теперь, глядя в тусклое зеркало «мойдодыра», он понял вдруг, как трогательно беспомощна и простодушна была его Катя в своем детски условном мирочке, который она пронесла в своем сердце сквозь кровь и ужас войны, как не хватало ей, наверное, тепла, уюта и ласки. Она часто вспоминала свою мать и плакала при этом. Тогда он не понимал почему. Сентиментальность считалась стыдным и порочным качеством, героическая романтика исключала все трогательное и нежное в повседневной жизни. Он был суров, требователен и строг и к себе, и к окружающим. Он не жил, а боролся с жизнью.
…А девочка Катя играла в куклы и не имела права заводить детей. Так и умерла в больнице вместе с ребенком… Роды были преждевременные. Наверное, от волнения… Он тогда тоже лежал в госпитале. И даже не знал тогда о ее смерти. Ему не говорили, да и некому было сказать. Они имели общих друзей, но все они были тогда при нем, при Егорове, и он остался жить. И продолжал летать. И только теперь впервые Катина слабая жизнь с ее куклами и тряпками приблизилась к нему вплотную и показалась куда более подлинной, существенной и ценной, чем виделась ему прежде.