Все это пронеслось у него в голове, и в то же время всем телом, каждым его нервом, он ощущал в своих руках теплое и живое тельце ребенка. Он впервые в жизни держал такое в руках. Ощущение было пронзительным, приторно-сладким, щекочущим каждый нерв. Впервые Егоров подумал о своем мертворожденном ребенке, который убил Катю, которого он никогда не видел, не держал на руках и всегда воспринимал только как причину смерти своей жены.
Разглядывая золотушное личико, Егоров с удивлением обнаружил в нем черты сходства с цыганом, который свистел в окно. Мысль, что его мертвый ребенок был тоже похож на него, ошеломила Егорова. Выходит, он дал жизнь смертнику, который к тому же прихватил с собой на тот свет его жену. То есть от него отпочковалось живое существо, не только само не способное к жизни, но к тому же несущее смерть другому живому существу. Выходит, Егоров наделил своего сына не жизненными силами, а смертью, которая всегда в таком изобилии кружила вокруг него, что уже давно была как бы составным элементом его жизни, ее органической деталью.
Он вспомнил то напряженное, тревожное беспокойство, которое владело им все время, пока Катя ходила беременная. Теперь он понял природу этой тревоги. Егоров поделился жизнью, которая на самом деле не только ему не принадлежала, но была уже в сильной мере исчерпана и потрачена. И дело было вовсе не в том, что теперь он отвечал за них обоих перед своей совестью и перед судьбой и не мог свободно распоряжаться своей жизнью и хладнокровно заигрывать со смертью, как он привык это делать один на один, испытывая свою судьбу на высоких скоростях. Он не боялся за себя и не трусил, но он явственно ощущал, что поделился с этими дорогими ему людьми не только своей жизнью, но и смертью, которая уже давно вошла в состав его жизни.
Егоров никогда не рассказывал Кате о своих летных подвигах и неудачах, но он всегда замечал, что стоило ему попасть в какую-нибудь переделку, как это тут же сказывалось на Катином самочувствии и, следовательно, влияло на будущее их ребенка. Словно нарушался какой-то жизненный баланс или равновесие, словно они балансировали на разных концах одной доски. Стоило Егорову вознестись или зарваться, как тут же другой конец доски ухал вниз, стремительно падал вместе с Катей и ребенком. И Катя была права, когда заклинала его отказаться от полетов хотя бы до ее родов. Все ее доводы и страхи были глупы, абсурдны и нелепы, но она была права. Хотя бы те полгода Егоров должен был пожертвовать в их пользу и отдать им все свои жизненные силы. Он чувствовал это уже тогда и нервничал. Но он не был фаталистом и быстро справился и отогнал от себя все эти сомнения, но все кончилось весьма плачевно. Его жизни не хватило на них троих. И сам он чуть не разбился, и Катя погибла вместе с ребенком.
Все это Егоров скорей почувствовал, чем подумал, разглядывая крохотное существо и каждой клеткой ощущая живой трепет и ток жизни, исходящий от него. Но тут ему потекло в рукав, он отстранил от себя ребенка, и мать тут же проворно подхватила его, не поблагодарив Егорова даже взглядом.
А Егоров с удивлением обнаружил, что в купе давно полный покой. Цыгане опять пьют чай, а тот, который свистел, уже умудрился заснуть и даже храпит во сне.
Теперь он разглядывал цыган с особым вниманием. Они жили так откровенно, уверенно, спокойно и свободно, что оставалось им только позавидовать. Ничего подобного в его жизни никогда не было и уже, наверное, не будет. Было одно только небо, звук и скорость, то есть факторы, совершенно непригодные для нормальной человеческой жизни. Егоров никогда не жил на земле, он летал над ней со скоростью звука. Эти кочевники и не подозревали о таких скоростях. Они с аппетитом ели, спокойно спали и рожали своих живучих детей. Они жили на земле, земля им принадлежала. А что принадлежало Егорову в этом мире? Где его семья, друзья? Как могло получиться, что он остался совсем один и катит теперь невесть куда и невесть зачем? И он невольно подумал, что цыгане уютно и основательно живут на земле, а кочевником давно стал он сам, Егоров. Жизнь пронеслась сквозь него со скоростью звука, потому что был такой век, он принял его на себя.
Вот и Глазков тоже говорил однажды как раз об этом, и, может быть, именно он натолкнул Егорова на его нынешние соображения.
Был летний вечер. Они ловили хариусов. Клев был неважный, и, побродив вдоль ручья со спиннингом, они смотали катушки и засели с удочками на берегу тихой заводи, чтобы наловить чего придется хотя бы на уху. Разговор пошел о женщинах, то есть об одной из них, официантке летной столовой, которая в последнее время ударилась в сильный загул, что было предметом сплетен и пересудов для всего авиагородка.