Никак не могу отучить от этой дурацкой привычки.
На собрании молчит, лишь плевки в пол всаживает.
Я его теперь после собрания пол подметать заставляю.
Лето удалось жаркое. Целыми днями на небе висело солнце. Зазеленели и запылились поля с картофелем и капустой. На Сестре-реке старухи в ослепительно-белых платках стирали белье и уносили его в тазах по тропинке в гору.
Лесная дорога высохла и только в одном месте размывалась чистым родничком.
Днем в лесу было душно и кружил голову пахучий можжевельник. Зато вечером приходила свежесть, солнце закатывалось почти на севере, долго не смеркалось, небо темнело постепенно с востока.
В далекой глубине остывшего неба загоралась первая звезда. Ее можно было потерять в этом зеленоватом, похожем на бутылочное стекло небе.
Но вслед за ней загоралась еще одна, свет их усиливался, мерцал, и от этого ночь казалась живой.
Теперь я видел часто огородный трактор Кузьмы Ивановича. Безмятежно он ковырялся в картофельной ботве, рыхлил землю на капустных грядках или возил в тележке на бревенчатую эстакаду торф.
Когда рабочий день кончался, колхозники шли в село прямиком через кладки, а Кузьма Иванович ехал на мост в объезд.
Завидев мой костер, он глушил трактор и шел ко мне. Валился на землю, усыпанную опавшей хвоей и сосновыми шишками, пил чай и спрашивал:
— Охраняешь?
— Охраняю.
— Ну и работа у тебя. В жизни бы не пошел в лесники. День на ногах, ночь на ногах. Ты здесь сидишь, а у тебя в другом месте лес рубят.
— У тебя работа тоже хлопотливая, — говорил я.
— Я к ней веревками не привязан. Век за баранкой сидеть не буду. Год отгорюю и найду работенку непыльную. Может, у тебя какая есть на примете?
Потрескивал костер. К нам долетали звуки вечернего села. Они были оживленнее, чем днем, когда все разъезжались по полям и в домах оставались лишь старые да малые.
Закат медленно гас, гас и костерок, он не давал уже света, не отбрасывал блики на стволы и тяжелые, задремавшие ветки. На небе горели звезды. Вечер был мягок и таинствен. Вечер говорил: сколько интересных вещей на земле, только гляди во все глаза, только вслушивайся в каждое слово, и перед тобой откроются великие тайны.
Кузьма Иванович зевал, переворачивался с боку на бок: твердые шишки впивались в тело — и молчал. Ему нечего было рассказывать. На нем была все та же зимняя шапка, потный ватник, заскорузлые сапоги. Он допивал чай и уходил в темноту. «Так и сгниет этот пень, — думал я, — ничего не дав людям, бесполезно проживет жизнь».
Летом, в начале июля, когда схлынули белые ночи и земля успокоилась от удивления перед вечной зарей, ночное небо стало густым, синим. Теплый пар, нагретый днем от придорожной травы, молочных колосьев ржи, березовых, ольховых, ивовых веток и листьев, поднимался вверх, и на нем дрожали крупные звезды.
От зари до зари я работал в лесу и приходил домой, когда все спало, лишь вдалеке тарахтел огородник Кузьмы Ивановича. Усталый, я валился на кровать, но и в последние минуты, перед тем как уснуть, я видел в окне темно-синее небо.
Как-то в середине ночи я был разбужен лаем своих собак. Кто-то торопливо стучал жесткими каблуками о звучные доски крыльца, затем прошел в сени, в кухню и, цепляясь за табуретку, — в мою комнату.
— Вставай, вставай, все спишь!
Это был Кузьма Иванович. Вид у него был возбужденный, странный. Странность была в торопливости, в какой-то необыкновенной для него взволнованности, в выражении лица, в голосе. Даже в том, что он заявился ко мне на кордон ни свет ни заря.
Он тяжело дышал и, не дав ни минуты, чтобы прийти в себя, потащил меня на улицу.
Я думал, что с ним случилось несчастье: сломался трактор или ушибло человека.
Он вывел меня на крыльцо и сказал:
— Небо. Гляди, какая красота. Ты спишь, а она пропадает.
Ночь была глуха, и, вероятно, кроме нас и астрономов, прильнувших к телескопам, ее не видел никто. Это было как откровение. Девственная, чистая небесная твердь. Тихо она раскрыла свой занавес.
Мир был таинствен, но он был доступен, он ждал пытливого человека.
Я мало глядел на небо. Я смотрел на Кузьму Ивановича, этого нескладного увальня, открывшего для себя богатство и бесконечность мира. И я меньше всего думал, отчего он именно в семнадцать лет вдруг увидел наше северное небо и поразился, — оттого ли, что он работал ночью или полюбил девушку, а когда люди влюбляются, они всегда интересуются небом.