Свободные часы я проводил у Басманова. Это был местный художник, хранитель городской картинной галереи. Во время войны старик вместе со сторожем Кузьмой рыл ямы и прятал в них аккуратно завернутые холсты. Теперь он занимался реставрацией попорченных картин.
Я познакомился со стариком, когда он рисовал портреты передовиков для заводского клуба. Я позировал ему в рабочей робе, грязный, улыбающийся, на каменном молу, где кружились чайки и лениво бились спокойные волны. Он сам выбрал это место. Он щурился от света и любил говорить мне:
— Не думайте, что я пишу вас для потомства, Баренцев. Но если бы я мог передать хоть сотую часть правды, это было бы для человечества поважнее рафаэлевской мадонны.
Тому, что мою личность не удалось увековечить для потомства, помешала моя улыбка. На портрете так и лезли вперед все тридцать два зуба, и мастер цеха Федор Палыч, строго обозрев меня уже на стене в клубе, сказал:
— Несерьезно. Мальчишка. Штаны бы с тебя спустить.
Домик Басманова стоял на горбатой улочке, забирающейся высоко в поднебесье. Вдоль улочки росли высокие тополя, верхняя сторона листьев была темно-зеленой, а нижняя серебрилась при ветре.
Тополя были старые, ветки внезапно стали сохнуть, на некоторых деревьях висело всего десятка два листьев.
Когда я приходил, Басманов обычно сидел за холстом и откладывал работу неохотно. Он часто болел, но и больной писал, жаловался только, что болезнь рождает праздные мысли.
Возле домика художника городские власти строили высокое каменное здание. Окна домика упирались в стену этого здания, и оно заслоняло ему свет. Это огорчало старика и, казалось, было для него самым большим несчастьем. Басманов показал мне свои портреты; он рисовал рабочих, колхозниц, женщин, стариков. С его полотен вглядывались в меня странные глаза. Они осуждали меня или хвалили. Их нельзя было разгадать и не хотелось от них уходить. Что они видели в тебе, эти глаза, доброе или злое?
Он увлек меня своими портретами, я загорелся желанием писать и решил попробовать силы в живописи: просидел несколько дней наедине с красками; старик дал мне книги об искусстве, но у меня ничего не получилось, и я сжег свою мазню.
Дверь в домик старого художника всегда была открыта, и я без стука заходил в комнаты.
— Ну вот вы теперь и воин, — говорил, оборачиваясь, Басманов, — у вас там лучше известно: будет война или нет?
Я отвечал, что войны как будто не предвидится.
Руки у Басманова были худые, и пальцы сложены так, словно он брал щепотку соли. Кисть ходила у него быстро, а говорил он не спеша.
— Я верю в людей, как в силу красок! — торжественно изрекал он. — Художники всех времен пытаются доказать, что люди — это. нечто прекрасное. Вы, Баренцев, не стойте, садитесь и рассказывайте.
И я рассказывал ему о заводе, о рабочем поезде и о том чувстве, что испытывал у станка: страх, будто чего-то самого важного не успею сделать перед уходом в армию.
— Это хорошо, — говорил Басманов, — у вас руки и сердце рабочего, жадность такая в работе. Я ею тоже болею. Хочется свернуть горы, а жить мне осталось немного.
Старику было под семьдесят. Живописью он начал заниматься в юности, знал Куинджи и Валентина Серова. В революцию он бросил кисть и ушел на фронт, затем работал плакатистом в РОСТА. В его альбомах сохранились пожелтевшие от времени бойкие и колючие агитки, зовущие молодую Советскую республику на борьбу с контрой, к победе мировой революции. Он жил один, а на лето приезжала к нему Женя, его племянница, двадцатидвухлетняя девушка. Она училась на физико-математическом факультете в Харькове. Красивая и умная, она отличалась от наших городских девчонок. Я зачастил к Басманову.
Женя приходила домой поздно, возбужденная, быстрая в движениях, словах.
— А, это вы? У вас грустный вид. Вы не влюблены? Ох, какой вы смешной без волос! — торопливо, без остановки говорила она. — Вас забирают в армию?
Вечера были душными, окна стояли открытыми, и в одиннадцать ночи на улице не было слышно ни звука. Городок мирно спал.
Женя выходила в другую комнату поправить волосы и переменить платье и громко спрашивала оттуда, куда меня определяют: в авиацию или на флот.
Я отвечал, что в пехоту.
— Надеюсь, ваши переживания связаны не с этим. Вот если у вас есть девушка, ей положено волноваться: а вдруг вы не вернетесь сюда?
— Ты знаешь, дядя? — обращалась она к Басманову, — Валентин, тот, что был у нас вчера, учится в МГУ и тоже физик. Он умнейшая голова. Он стал меня спрашивать по теории, и я краснела, как первоклассница.
Она появилась на пороге комнаты, все еще возбужденная и быстрая. Что мне нравилось в ней? Иногда глаза, зеленоватые, словно отточенные камушки в прибое, иногда ее коротко стриженные волосы, придающие легкой голове задиристый вид. Но больше всего мне нравился ее голос. Это был не голос, а чудо. Ей надо было быть не физиком, а оратором и читать людям лекции. Я уверен, что ни один человек не смог бы устоять против ее голоса. Голос низкий, грудной, волнующий. Говорила она вроде обычные слова, но у нее они получали какой-то новый смысл. Сердцу становилось тревожно.
Разговаривала она больше с Басмановым, и тема всегда была одна — атомная эпоха. Я же присутствовал здесь в роли молчаливого слушателя, со мной ей было неинтересно.
— Современные мужчины, — говорила она, — должны понять, что когда-то им все-таки надо браться за устройство настоящей жизни на земле. Мы, женщины, им всегда поможем. Впрочем, мужчины катастрофически теряют свои преимущества. Мы можем их заменить в любом деле.
Я ругал себя за необразованность, мне хотелось знать о мире, о будущей жизни решительно все. Это очень важно для каждого парня — суметь разобраться в сложных вопросах, которые тревожат людей, понять происходящее на земле. Самое неприятное, когда ты блуждаешь в потемках, когда тебя что-то не устраивает… Каждому хочется жить интересной и полезной жизнью.
Слова Жени волновали меня не меньше басмановских картин, и я думал, если все будет хорошо, поступить после армии в институт и стать физиком. Через каких-нибудь 15–20 лет, уверяла Женя, жизнь на земле совершенно изменится, и потому надо действовать, познать секреты ядерных реакций, залезть в космос, учить детей физике, ведь каждый из них, возможно, будущий ученый. Паровая машина привела девятнадцатый век к капитализму, а современная наука поможет построить коммунизм.
Что я мог сказать на эти речи? Я молча слушал их, сидя в углу, пытаясь вникнуть в суть, а когда наставало время, прощался с хозяевами и уходил на улицу влюбленный, подавленный.
Чернота ночи обступала меня. Где-то вверху задумчиво шелестели редкие листья старых тополей. Я садился на ступеньку крыльца и слышал неясные голоса в комнатах, видел свет, падающий на землю из окон, и в моей голове было тесно от своих и чужих мыслей, странных, неуловимых, но влекущих за собой.
Я приходил на стадион. Передо мной расстилалось неразличимое пятно поля. Вратарские ворота, линия штрафной площадки, ямки, выбитые шипами бутс, удары быстрых ног — это была моя прежняя жизнь. Теперь начиналась новая.
Дни уходили быстро. Я рассчитался с заводом и сдал в отдел кадров свой пропуск, попрощался с ребятами, с Феней, хлопнул по плечу озабоченного Подорожникова и сказал:
— Прощай, тюбетейка, жми на все педали.
— Уж как-нибудь обойдемся, — ответил он.
Федор Палыч проводил меня до самой проходной. Он был, как всегда, строг и спокоен. Мой отъезд не казался ему таким делом, из-за которого стоит расстраиваться.
— Уважай начальство и воинские законы, — говорил он. — Но и себя в обиду не давай. Вернешься из армии — приходи к нам. Работы хватит.
Он был уверен, что я вернусь.