Пирошников спустился еще на несколько этажей. Где-то внизу засветилась электрическая лампочка, но когда он, перегнувшись через перила, попытался увидеть площадку первого этажа, оказалось, что до нее еще далеко, а лампочка высвечивает лишь несколько ближайших пролетов. На стене мелом был нарисован корабль с тремя мачтами, но без парусов; на лестнице задул сквозняк, разгоняя запахи кухни, — влажный, с мелкими каплями дождя; откуда он прилетел, бог его знает… Пирошников опустил руку в карман пальто и нашел там сигареты, причем пачка оказалась нераспечатанной. Спичек, однако, ни в одном из карманов не оказалось, и он сунул сигарету в рот, надеясь прикурить у какого-нибудь встречного человека.
Репетиция прошла успешно. Пирошников отлично помнил, как в фиолетовом кругу сцены лежала работница сберкассы Нелли Куркова, искусно придерживая кинжал у груди. Он восстановил всю картину и остался доволен. «Так, — сказал себе Пирошников, — дальше было общежитие Кестутиса, это тоже не вызывает сомнений».
Пришел черед сказать, кто же такой был Кестутис, и я сделаю это кратко, потому что Пирошников все еще идет вниз и нам нельзя надолго терять его из виду. С другой стороны, нельзя и не сказать о Кестутисе, поскольку он считал себя другом Пирошникова, одним из самых верных, но, хотя и не очень ошибался относительно своих чувств к нашему герою, самому Пирошникову и в голову не приходило, что Кестутис его друг. Так, приятель, товарищ, но не более. Друзей в том значении, как понимал это слово сам Пирошников, у него не было.
Кестутис (это было его имя, а фамилии я не знаю) приехал, как можно догадаться, из Литвы, учился в Университете на историческом, жил неподалеку в общежитии на набережной, но уже не на Васильевском, а на Петроградской возле Петропавловки, играл в баскетбол и Ромео в Народном театре. Он был высок, роста такого же, как Пирошников, с твердыми чертами лица, с высокими светлыми бровями и волосами, всегда зачесанными так тщательно, что видны были следы от зубчиков расчески. Говорил он мало и с акцентом, а когда пил, не говорил вовсе, разве что посмеивался и изъясняться предпочитал жестами. Например, он вскидывал руки, как дирижер, и это означало, что надо выпить. Он брал стакан, прищелкивал пальцами, пил, выделывая другой рукой в воздухе круги, потом хватался за голову обеими руками и раскачивал ее из стороны в сторону. При этом он еще вращал глазами и говорил: «Ох-хо-хо!» — это ему очень нравилось. Впрочем, он сам охотно смеялся любой шутке.
Кестутис познакомился с Пирошниковым во Дворце культуры. Что-то было в Пирошникове такое, и это был уже не первый случай, что притягивало к нему людей уравновешенных и определенных, чуждых сомнений.
Итак, было общежитие, — небольшая комната с четырьмя кроватями, столом и шкафом, который стоял прямо перед дверью, так что в комнату надо было протискиваться боком; это была мера предосторожности от нежданных посещений, а впрочем, стоять шкафу более было негде, потому как у стен располагались кровати. Пирошникову доводилось бывать здесь не раз, приходилось изредка и ночевать на голом матрасе, положенном на пол, прикрываясь при этом сверху другим таким же, из которого, бывало, сыпалась и труха, так что утром плечи и грудь оказывались припорошенными ею.
Вчерашний вечер начался как обычно и посвящен был дележу посылки, доставленной Кестутису от родных в Литве, а еще вернее — он был посвящен почтовому переводу, который пришел в этот месяц к Кестутису ранее, чем обычно, и неожиданно большой, что означало, по всей вероятности, премию, полученную отцом Кестутиса на своем заводе. Собственно, сам вечер не выделялся из других подобных вечеров, поэтому наш молодой человек, отметив про себя, кто и откуда пришел на сборище, перескочил мыслями прямо к окончанию банкета — окончание именно на этом месте, в общежитии, — ибо, как мы увидим далее и что было не совсем как всегда, компания перешла часов в одиннадцать вечера, когда магазины все в городе уже закрылись, в ресторан, что напротив Университета легко покачивался на волнах. В этом ресторане все продолжилось, да так, что уже примерно через час дело приняло совершенно серьезный оборот, и вот именно с этого момента память Пирошникова начала как бы заикаться, четко и по многу раз восстанавливая одни эпизоды и, напротив, совсем глотая другие.
Тут мы вынуждены прервать повествование о вчерашнем вечере, чтобы снова вернуться к Пирошникову на эту подозрительно длинную и темную лестницу и отметить первый странный факт, встреченный им при спуске. Пройдя несколько лестничных маршей, Пирошников опять увидел кошку, точь-в-точь похожую на первую, мало того — перед этой новой кошкой стояла точь-в-точь та же крышечка, правда, на этот раз без молока, что было ясно видно в таком же рассеянном и сером свете, упавшем из подобного окна. Странное совпадение!
Если бы мысли Пирошникова не подошли именно сейчас к тому главному во всей вчерашней истории, которое окрасило сегодняшнее утро в столь приятный цвет, он скорее всего обратил бы свое внимание и на этот факт, и на то, что кошка была не просто похожа на ту, встреченную ранее, нет! — она была похожа как две капли воды, страшно сказать — это была та же самая кошка! Молодой человек мог бы наклониться и поднять крышечку, а она привела бы его к этой мысли, потому что на крышечке еще сохранились капли молока, судя по всему, только что выпитого кошкой.
Но молодой человек отметил кошку как бы про себя, и хотя что-то подобное недоумению и даже испугу шевельнулось в его душе, мыслями он был там, на мосту, на деревянном мосту, ведущем к Петропавловке, куда он попал после ресторана, — и он был там не один.
Последняя яркая картина, увиденная им как бы со стороны, после чего все терялось и переходило в область догадок и предположений, была такова: он стоит на мосту в распахнутом пальто, шарф длинным концом свисает из кармана; кажется, он без шапки (однако куда делась шапка?) и смотрит в темную воду, где отражается луна. А рядом с ним в двух шагах, перегнувшись через те же перила, смотрит на луну женщина в белой шапочке. Снова обидный провал! Пирошников помнил эту шапочку, пожалуй, лучше всего — такая она была мягкая и пушистая; хотелось даже потрогать ее руками, погладить ее — но лица, лица женщины Пирошников не помнил напрочь. Только длинные волосы из-под шапочки, спадавшие на неопределенного цвета шубку и загнутые у концов.
Но сейчас важно было вспомнить, что она говорила, и что говорил он, и как вообще завязалась эта беседа (а он точно помнил, что беседа была), хотя вид Пирошникова и время были не самыми подходящими для нее.
Ах, этот вид! Конечно же, Пирошников был пьян, и сильно, но не это смущало его, когда он вспомнил о своем виде; совсем не то, что пальто было расстегнуто и шарф не был на положенном месте, а торчал из кармана. Всякий раз, знакомясь с женщинами, Пирошников не мог себе простить затрапезности и, если хотите, дешевости своего костюма, к которым достаточно добавлялось неряшливости и, что хуже всего, — следов давнего блеска.
Например, его ботинки, хотя и были выпуска какой-то иностранной фирмы, имели весьма потертый и грязный вид, чему, конечно, способствовала слякотная погода, а самое неприятное было то, что Пирошников явственно ощущал дырку в носке на месте большого пальца — дырку, которую никто видеть не мог, но которая постоянно портила ему настроение и, казалось, заявляла о себе на весь свет. Пальто Пирошникова тоже, будучи модного покроя и не без шика, потерлось на обшлагах и у карманов, а пуговичные петли разболтались и разлезлись до ужаса, так что любое неосторожное движение легко могло распахнуть полы и тогда взору являлась подкладка, прорванная в нескольких местах, в особенности снизу, где одна дыра выходила прямиком в карман, делая последний решительно непригодным к употреблению.
Все эти мелочи не так уж и бросались в глаза, но Пирошникову казались непростительными и, несомненно, не допускающими не только бесед с женщинами, да еще в ночной час, но и самой мысли о подобных беседах.