– Бе–е–е! – одобрительно изрекает другая.
Вечер вздыхает, стряхивая с себя сон, и достает кисет и шикает на овец. Ветер быстрым ужом скользит по травам, шурша. Се, цикада стрекогласно воспела где–то за сенокосом: Аллилуйя!
– И то правда, – соглашается Богородица.
– И то правда, и это правда, – смеётся Матысек. – Правда–голавда голова седа. Загадка: чего в голове есть, а в ногах нету?
– Правды, чай? – предполагает Дева.
– Не-а, – смехотствует Матысек ликующе и благодушно. – Мозгов!
– А и то, – улыбается Матерь, качая головушкой.
Вечер ухмыляется, пряча цыгарку в кулак: от же дурень, право слово! У тебя ж ни в голове, ни в ногах. У тебя же что в ногах, что в голове – одинаково костно и косно, олух ты Царя Небесного.
Это батька так говаривал, пусторечествовал, слововеял. Не от ума изобилия се, бо тленословие и злобомудрие се бяху бысть. Душеспасительствовать, вестимо, утомительно, а чрезсильно – утомительно вдвое. И не богоугодно. И не уподобожно.
А Он спит, напиясь от груди матери своей, ручки в стороны разметав, ножки сокрестив крестно, чадо человеколюбивое. Аллилуйя! Чадобожие искуплено. А чаша достана уже… или не убрана досе…
– Не надо оно мне, – повторяет Матысек. – Чем воздаял Господь, то и понесу.
– И то правда, – соглашается Богородица, не удивляясь совсем мудрословию Матысекову. – Чего ж ты хочешь окроме? Проси, и дастся тебе.
О полгода тому икона твоя мироточила – батька чудовествовал елейногласо и очеслёзно. О Рождество как раз се бяху бысть. Разрешилася, стало быть. Аллилуйя! Богородице, дево, радуйся! Аллилуйя!
Чего ж хочу я, от груди матери моей?.. Уподобожия. До того, как плоть и кровь. Но дальше – ни–ни. Выцерковлен бо.
Рука Богородицева, медвянопряная и теплозарная пробегает по челу Матысекову, умиротворяя и упрощая.
Храни, Господь!
Не слышит же, спит же чадо.
И то.
– Поспал бы я о час, – говорит он. – А ты опесни́ меня, матушка.
И ложится тяжелоглаво на колени Матери Божией, вдыхая миро и ладан бело–белых одежд её, впитывая щекою теплое благоточение плоти её, закрывая глаза и миропокоясь сердцем, а всё же – прислушиваясь овцепасно.
Ветер, взобравшись на звонницу, осторожно трогает колокол, и тот вздыхает нутряно и буддоподобно: о–о–о-м–м–м.
А батька опять возропщет и звонаря душу и тушу разупокоит, возгоняя на колоколенку во укрепление медногласых. И возлезет согбенный звонарь наверх, остеохондрозно чертыхаясь.
У–о–о-о–м–м-м…
Тише ты! Разбудишь Чадо, разбудишь Его, разбудишь упование моё.
Спи, Матысек, спи.
Пальчики Богородицевы блуждают в белокудрости влас его, задумчиво перебирают колечки. Млечнобелая капля дрожит на коричневом венце трепетно. Напевает Она небесногласно и влажно:
Агнец прилёг у ножки её, прижался, затих. Вечер дышит в лад песне, что–то шепчет ветроголосо.
Батька молитвословит, чеканнолобно поклоняясь: «О Пресвятая Госпоже Владычице! Воздвигни нас…»
А Она – Матысека баюкает, не внемлет.
Блаженны нищие духом, бо их есть Царствие Небесное. Как же можно нас из церковки, за пук?!
Пук–пук–перепук по пол–грошика за пук.
Всё от Бога же – и блаженство, и пук. Как же можно блаженных из церковки! Боголожен еси бяху бысть, батька! А ещё и возругал нелепословно чадо Божие, возгрубил злоборечиво. Не еси ты, не еси…
– Не–е–е, – подтверждает овца хвостотрясно.
– Не–е–е, – головоклонно вторит другая.
Матысек дремотно упокоен, слюнотекуче всхрапывает ртом приотверстым. Сновидится ему ангелокрылый овцеродный агнец снебасходящий в сиянии благости; и глас, с облак глаголящий: се Матысек, чадо моё возлюбленное присноблаженное…
Се.
Страстная суббота
– Дом, милый дом! – сердечно вздохнул Роман Валентинович, в последний раз оглядывая гостеприимные стены. – Прощай…
С собой он не брал ничего – только немного денег, пара золотых колец, золотой же портсигар начала прошлого века и несколько золотых монет сберегательного банка. Роман Валентинович не был алчен: не самая толстая стопка билетов государственного банка – вот всё, что нужно человеку для жизни.
Вздохнув, он выбрался в окно. Милые дома́ Роман Валентинович всегда покидал вежливо и романтично – через окно, и только не милые – грубо, через дверь, и при этом зачастую не отказывал себе в выражении чувств, позволяя громко хлопнуть дверью.