И сказав наболевшее, и съев всё предложенное, я убегала, забыв спросить у Лерки, как она… Ведь у неё так тепло, и она всегда такая спокойная.
Я выбегала, надевая на ходу варежки и пряча нос в шарф. Бежали улицы, грустные такие улицы, воспетые Шагалом и поющие в моей душе. Задорск странный, ранее не любимый. Тебе теперь моя песнь. Я удивляюсь Шагалу — ну, что тебе в этих улочках? Ну, что в тебе бьётся эта вечная тоска, в тебе, жителе Франции, весёлой и нарядной? Очевидно, тоска более привораживает, чем веселье. Неужели и в другом городе может быть такое тягучее жёлтое небо, в котором заблудились стаи птиц. Неужели и в другом городе могут быть такие странные обрывы в никуда. И такие горбатые улочки, по которым прогуливались барышни и пролетала в карете молодая весёлая губернаторша.
Всё забыто, растоптано и утрачено.
Игрушечные человечки спешат по своим невесёлым делам, и часы на древней каланче отбивают — там, там, там, — посылая свою песнь то ли людям, то ли Богу. А я бегу по Задунавской, потом по Соборной площади. Холодно, снег скрипит, а я вспоминаю чьи-то тёплые губы на своих.
Как давно это было, в той жизни, не со мной! Почему я вспоминаю? Вспоминаю губы, тронутые морозом. Прозвенел трамвай.
Ах, да! Он здесь уже давно не ходит! Когда-то трамвай пробегал здесь по искристым путям, увозя в своём теле сплющенных замёрзших первокурсниц. А мы всё те же первокурсницы, и не видно впереди ничего, и только город обволакивает, окружая со всех сторон, забирая мою тоску, переплетая её со своей и окутывая ею редких прохожих.
И какой-то мальчик в чёрном пальто оглянулся на меня, узнавая, но мне было некогда, некогда! Я бежала в свою пустую холодную кухню, чтобы в тоске метаться по ней, писать грустные стихи и снова хотеть к Лерке! Вздрагиваю от неожиданного скрипа двери. Занятая своими воспоминаниями, даже не заметила, как в комнату вошёл Дэвид. Бросив неодобрительный взгляд на разбросанные на кровати листки, он буркнул:
— Наряжайся и выходи, у меня сейчас будут гости.
Через полчаса, нарядная, как рождественная ёлка, с наклеенной, дрожащей от напряжения улыбкой, я, как швейцар, торчала у входных дверей. К дому один за другим подъезжают шикарные автомобили, из которых господа с тросточками извлекают на свет подруг — все в узких юбках и в туфлях на высоких каблуках. Дамы буквально душат меня в приветственных объятиях. Вначале они широко распахивают руки, мелко семеня на каблуках, потом, отклячивая зад, аккуратно, чтобы не повредить маникюр, смыкают руки на моей спине, прижимаясь напудренной щекой к моей и смачно целуя воздух. Пару дамочек промахнулись и оставили на моем лице полоски жирной помады. Писк, визг.
Мужчины, почти все, как правило, раза в два, три старше своих спутниц, старательно слюнявили мою руку, склонясь в почтительном поклоне. Я мужественно, как Маргарита на балу, расправлялась с потоком гостей. Во всей этой их неестественной радости и подчёркнутой уважительности мне виделась насмешка — я всё равно была чужой.
До меня здесь уже гостило несколько девиц, и майамское общество относилось к частой смене невест с олимпийским спокойствием, привыкнув к сумасбродствам одного из членов своей стаи. Ещё Дэвид любил эпатировать общество костюмами — он появлялся на людях то в форме морского российского офицера, то в рваной солдатской гимнастёрке. Всё это он привозил из Москвы, и как-то признался, что заплатил за рваную гимнастёрку четыреста долларов, в то время я, как ни просила, так и не дождалась от него батона свежего хлеба за семьдесят пять центов.
В тот вечер Дэвид был босиком, в накинутой прямо на голое тело холщовой хламиде и поразительно напоминал вылезшего из бочки Диогена — ткань вздыбилась на выступающем животе, открывая ниже колен худые волосатые ноги. Общество даже не моргнуло и глазом. Меня же более всего беспокоило то, что не приходилось рассчитывать на скорый приём пищи. (Я, как всегда, была голодна). На кухне в огромной кастрюле варилась какая-то похлёбка из овощей и неочищенных креветок, которую периодически помешивал длиннющим черпаком Дэвид, держа в другой руке стакан с виски. Изысканная публика с нетерпением ждала прихода какой-то парочки, которая должна была принести макароны. Мне было стыдно, что в доме нет макарон и что гостям не предложены никакие закуски. Потом я резонно рассудила — почему это стыдно мне, а не хозяину? Наверняка тут у них свои правила, и мне нужно забыть о русском гостеприимстве, тем более что я здесь такая же гостья.